Прослушать аудиоверсию книги можно здесь:
https://akniga.org/zaycev-pavel-zapiski-poymennogo-zhitelya
Книга воспоминаний потомственного мологского крестьянина Павла Ивановича Зайцева (1919 — 1992), главы которой предлагаются ныне читательскому вниманию, пролежала в столе автора с 1975 года — жизнь научила Павла Ивановича осторожности. Ведь вспоминает он о быте, местах, укладе, безжалостно уничтоженных коммунистами, не пожелавшими, как известно, “ждать милостей от природы” и использовавшими полурабский труд своих подданных на бредовую, адскую перекройку ее вплоть до несостоявшегося (слава Богу!) поворота северных рек, который окончательно погубил бы Россию. …“Родился я в сенокос, в конце июня 1919 года, в семье Ивана Никаноровича Зайцева, крестьянина деревни Новинка-Скородумово, Брейтовской волости, уезда тогда Мологского, губернии Ярославской. < …> В избе моего дедушки Никанора народу тогда скопилось двадцать два человека, и обедать за стол садились за четыре приема. Сначала обедали дети, потом шесть сыновей Никанора, после садились шесть его снох, последними обедали сам хозяин со своей женой Анной и дряхлым стариком Феоктистом. Жили в тесноте, но спокойно и безобидно, все друг друга уважали, во всем старались потрафлять главе семьи. А он был спокойный старик, домовитый, за наживой не гнался, никого не обижал, и ему доверяли во всем все члены семьи”. Здесь, в недоразоренном даже коллективизацией, зажиточном и живописном уголке Верхневолжья с не растраченной еще фауной и флорой, и прошли детство и отрочество будущего автора записок. А потом армия, война, фронт… Только вот после демобилизации возвращаться Зайцеву оказалось некуда — его родины уже не существовало. Поголовная высылка мологжан с последующим их расселением в отдаленные колхозные резервации — в одном ряду со сталинскими депортациями целых народов. С той лишь разницей, что была физически уничтожена и сама земля, на которой испокон веку жили эти трудолюбивые верхневолжцы. Варварское затопление Молого-Шекснинской поймы в 40-е годы — гибель целой за века отстоявшейся микроцивилизации (столица региона город Молога известен в нашей истории с XIII столетия). Зайцев поселяется в Рыбинске. Работает на заводе, рисует, пишет маслом картины, в совершенстве осваивает ремесло плетения корзин из ивовых прутьев. Он и на склоне лет не растерял свою жизненную энергию. “Павел Иванович Зайцев ростом невысок, окладистая борода его и благородная седина в волосах внушают чувство, что перед вами русский патриарх, человек, умудренный жизненным опытом. Говорить он мастер, может подолгу беседовать обо всем на свете. Но конек его разговора — родина. < …> К сожалению, о родине Зайцева сегодня приходится говорить в прошедшем времени, потому что не ступить на нее ногою, не прижаться там грудью к земле — многометровая толща воды над нею, образующая гигантское Рыбинское водохранилище” (“Верхневолжская правда”, 13.5.89)… Делом своей жизни считал Зайцев написание воспоминаний о своей родной пойме. Это замечательное повествование — сплав факта со сказом — напоминает о творчестве Шергина и Писахова. Рукопись Зайцева (в первоначальном ее виде именно рукопись: в большой тетради, старательным, аккуратным почерком) была доверена автором молодому рыбинскому краеведу М. А. Лукичеву, много потрудившемуся для ее популяризации. В полном своем виде, однако, она все еще ждет и, понадеемся, в ближайшую пору найдет своего издателя. Юрий КУБЛАНОВСКИЙ.
Мне было семнадцать лет, когда отец купил для меня одноствольное курковое ружье, которое тогда называлось централкой. Заимев такую собственность, я, однако, не превратился в заядлого охотника. Но все же до ухода в армию (а оставалось мне до службы три года) частенько под осень выходил на ближние болота и озера то за утками, то — по весне — на тетеревиные тока.
В начале мая, когда вся живая природа в Молого-Шекснинской пойме просыпалась от зимней спячки, а южная жара день ото дня хоть и умеренно, но настойчиво поддавала тепла в наши северные широты, в это самое время ранними утрами, чуть только забрезжит рассвет, тут же в утренней тишине звонко польются песни тетеревов. На одном току их собиралось по нескольку десятков. Пору тетеревиных гульбищ можно было сравнить с театрализованными представлениями природы, с ее торжеством, которое она устроила почему-то именно на нашей земле. Чертовски интересное зрелище! Мне тогда казалось, что из всех видов охоты, существовавших в пойме, охота на тетеревов в весеннюю пору была самой волнующей и увлекательной.
Черные лесные петухи настолько бурно и азартно выражали радость приходу весны, что, казалось, никакая другая порода птиц не могла с ними в этом сравниться. В майскую ночь до прихода утренней зари мы забирались в шалаши, устроенные рядом с местами тетеревиного токования, и ждали: вот сейчас, только займется заря, к шалашам прилетят черные лесные петухи. И они прилетали. А мы всласть любовались их пробежками вокруг шалашей, восхищенно смотрели, как они взмахивали крыльями, как подскакивали от земли на несколько аршин, как дерзко дрались промеж собой. Тетерева взъерошивали оперенье, распускали крылья и плашмя возили ими по земле, вытягивали шеи и, неторопливо ступая, обнажали зады, показывая белые, как снег, перья. Они ворковали с раскрытыми клювами, издавая то гортанное клокотанье, то приглушенные шипящие звуки.
На току тетерев выводил обычно две песни: то ворковал длинными звуками, похожими на разливистое клокотание, то коротко шипел “чувш, чувш…”, нередко при этом подпрыгивая. Первая воркующая мелодия по времени была намного длиннее второй. Воркуя и клокоча, тетерев закрывал глаза и опускал голову. В такие минуты он ничего вокруг себя не видел и не слышал. Подходи к нему и бери голыми руками. Охотники, знавшие повадки тетеревов, иногда убивали их в такие моменты приемом “с подхода”. Но так можно было взять только одиноко поющих птиц. Когда тетерева токуют группой, прием “с подхода” исключен — в стае птицы довольно осторожны.
Нередко тетерева как будто специально дразнили охотников, разжигали их азарт. Бывало, сидишь в шалаше и ждешь, когда прилетит птица. Слышишь — летит! Прикидываешь, куда сядет. А тетерев хлоп! — и прямо на шалаш. Ведь его оттуда не достать! Не пройдет и минуты, возьмется над головой бедного охотника песни свои распевать. Сначала слышится “чувш, чувш”, а потом “буль-ль, буль-ль, буль-ль…”. Значит, надолго запел, пойдет теперь воркотня. Тетереву — радость, у охотника — все нервы на пределе.
До одури интересно было на токах. Но и грандиозные скопища тетеревов, и их весенние песни, и особое ощущение души при виде тетеревиных праздников — все ушло, остались лишь одни воспоминания. Да и помнят это теперь только пожилые люди.
Зимой в пойме обосновывались белые северные куропатки. Большими стаями они летали над полями вблизи деревень, искали корм возле риг и у токов.
Зимой белую куропатку заметишь не вдруг — она почти сливается с белизной снега. Куропатки любили зарываться в глубокий снег — там они прорывали петляющие норки-проходы. Бывало, идешь на лыжах вблизи деревни, и вдруг послышится “фнр-р-р, фнр-р-р…” — и вылетают прямо из-под ног живые белые клубочки. От неожиданности даже испугаешься. А это резвятся стаи белых куропаток.
Обычно птицы, сбившись в плотную группу, взлетали всей стаей и, когда оказывались в полосе видимости — на фоне леса, — были похожи на белых мотыльков, которые в жаркий день лета летают над травянистыми лугами. Но искристая белизна снежного поля, зябко опущенные вниз ветки безлистного леса красноречиво напоминали, что то было не лето, а разгар студеной зимы и летают над заснеженными полями не мотыльки, а куропатки — белые птицы, которые так любят это время года.
В конце февраля — начале марта, когда на поверхности снега образовывался наст, некоторые жители поймы ловили белых куропаток силками. Мясо куропаток нежное, вкусное, не хуже, чем у любой другой дичи, не уступает даже куриному. По величине эти птицы меньше взрослой курицы, но с доброго цыпленка.
В последнюю неделю марта, когда днем снег начинал таять и оседать, а ночные морозы настойчиво превращали его в ледяную корку, белым куропаткам приходилось трудно. Такие условия не соответствовали их образу жизни, и они покидали пойму — улетали на север, в тундровую зону. Там их ждала привычная стихия — глубокий и рыхлый снег.
Вместе с белыми в пойме обитало много серых куропаток. Они жили обособленно, всегда держались только своими стаями, не допуская в них чужаков. Серые куропатки не умели ходить под снегом так ловко, как это делали их северные сородичи. Зимой они тоже часто зарывались в снег, но лишь для того, чтобы добраться до стеблей сухого травяного покрова и найти корм. Эти птицы не перелетали из края в край, жили в пойме постоянно — и летом и зимой.
В янских и весьегонских лесах поемного Молого-Шекснинского междуречья водились по большей части крупные звери. В лесных дебрях жили медведи, волки, лоси… Но и мелкого зверья — горностаев, хорей, лисиц, зайцев, даже выдр и куниц — тоже было немало. Особенно зайцев.
Казалось бы, ежегодные весенние паводки, захлестывающие большое пространство земли и так неблагоприятные для обитания зайцев, должны были пагубно отражаться на их жизни, но ничуть не бывало. Никаких трагедий с зайцами никогда не случалось. Они не гибли в водной стихии, а наоборот: усиленно и успешно плодились даже в столь суровое для них время. В отдельные годы этих зверьков в междуречье было на удивление много. По ночам они бродили в пойме крупными ватагами, словно стада овец.
Ходить на охоту за зайцами у меня почему-то пристрастия не было. Но однажды отец сказал мне:
— Я сегодня утром был у капустника, так там зайцы всю озимь уплясали. Сходи-ка вечером туда с ружьем, покарауль.
Отец, конечно, имел в виду, что я тех зайцев должен не только подкараулить и пугнуть ружьем, но и подбить одного-двух.
Здесь я немного отвлекусь и скажу еще вот о чем. Жители поймы в редкий год отваживались сеять рожь осенью, так как знали: посеянная под зиму, она весной от разлива может вымокнуть и пропасть. По особым приметам старожилов, которые в иные годы были налицо, тамошние жители все же засевали рожью небольшие участки полей на буграх. Год, о котором речь, был таким. Междуреченцы посеяли рожь. Конечно, рисковали, но в глубине души надеялись на урожай. Если в весеннюю пору озимое поле миновала большая вода, рожь на пойменных землях росла хорошая. Выросла она и в тот раз. Когда я по совету отца впервые пошел на зайцев с ружьем, колхозная рожь была посеяна на небольшом бугристом поле возле самого хуторского капустника.
Стояла глубокая осень. Выпал первый снег. По реке несло тонкие льдинки. Хуторская ребятня толпилась у берега Мологи и кричала:
— По реке сало несет!
Задевая о берега, по течению плыли припорошенные снегом льдины, которые, громоздясь друг на друга, издавали особый шум: как будто кто-то шипел в огромном речном логове. Эти небольшие ледяные торосы были действительно похожи на сало, застывшее в домашнем горшке.
Время шло к вечеру. Начинало темнеть. Надев поверх завсегдашнего своего пиджака отцовский овчинный тулуп с окладистым воротником и просторные валенки, я взял ружье, несколько зарядов к нему и пошел к капустнику караулить зайцев. Осенний вечер приходит быстро. Когда я пришел в капустник и устроился в одном из его углов, стало уже совсем темно. С двух сторон вплотную к огороду подступало поле озими. Промеж его ржаных стеблей белизной просвечивал снежок. Подальше от меня вершинки стеблей молодой ржи сливались — озимое поле превращалось в сплошную темно-зеленую полосу, которая упиралась в лес.
Было тихо. Лишь со стороны Мологи глухо доносилось шипение плывущей по ней ледяной каши. В прореху темноватой тучи глянула луна и, чуть поласкав желтоватым светом небольшую плешину земли, опять скрылась за краем ночного облака. Осенний морозец холодил лицо. При дыхании с губ срывался заметный парок. Но было тепло — одежда даже томила тело.
В народе говорят: ждать да догонять — последнее дело, нет ничего хуже на свете. Сколько времени сидел я в углу капустника, дожидаясь увидеть, как “пляшут” зайцы на озими, не знаю. Должно быть, долго. Привалясь к жердям огорода, я уже начал клевать носом. И вдруг вижу: невдалеке от меня на темном поле зашевелилось что-то светловатое. Я приободрился. Как раз в это время доброе ночное светило — луна щедро озарила все вокруг. Я стал всматриваться в даль. Боже, что я увидел! Не сразу и поверил глазам своим. Может, это привидения? Но нет, они не исчезают. Я затаил дыхание; зайцы, да как их много! Осторожно повернувшись, сел поудобнее и облокотился на жердь огорода. Впервые в жизни я с упоением наблюдал за удивительным и диковинным зрелищем. Про цель, ради которой пришел в капустник, я тут же забыл. Мое тогда еще юное воображение было поражено.
Я решил пока не стрелять зайцев, а любовался живой природой. Она была прелестна. Вот пара зайцев, забавно приподнимая кверху задки, подскакала совсем близко ко мне, на десяток шагов. Уткнув морды в стебли ржаной озими, они чуть слышно чавкали, поводя рогульками ушей. Левее — еще одна пара, чуть дальше — троица, за ними — еще двое… Всюду наблюдалось движение светлых комочков. Ради любопытства я начал считать зайцев. Раз, два, три… семь… одиннадцать… шестнадцать… двадцать два…
Движения мирно пасущихся зайцев походили на лягушачьи подскоки: только вильнет заяц задком кверху, смотришь — он уже на другом месте. Спарятся двое — один становится свечкой, согнув перед грудкой передние лапки. Пара зайцев — самые ближние от меня — фыркнули, плотнее прижались к земле, завозились, подпрыгнули и отбежали в сторону. Что-то их напугало или же пришлось не по нраву.
В ту ночь я от души налюбовался “заячьими плясками”. Сидя в углу капустника, я забыл про все на свете и с упоением смотрел на юркие движения зверьков, на пушистые и мягкие комочки их тел. “Что делать? Что делать? — думал я тогда. — Стрелять или не стрелять?” Решил стрельнуть, благо два зайца торчали из озими совсем рядом почти на одной линии, можно положить сразу обоих. Я осторожно протянул руку к ружью, ощутив мертвый холод металла, и опустил ствол на жердь огорода как на прицельную козлинку. Стрелять было удобно. Крепко обхватив правой рукой шейку приклада и уперев в плечо его затыльник, я быстро отыскал мушку на стволе и врезал ее в прицельную прорезь казенной части ружья. Потом взвел курок и вытянул указательный палец к спусковому крючку…
Какая неведомая сила расслабила меня — не знаю. Я не выстрелил, а только почему-то закрыл глаза, опустил голову и медленно, натужно возвратил курок в неударное положение. Затем тихонько ползком по замерзшим глыбам, разгребая широкими полами тулупа белизну молодого снега и держа в одной руке заряженное ружье, выполз из капустника, встал во весь рост и, глубоко вдохнув прохладного ночного воздуху, неторопливо побрел домой, унося в глазах своих заячьи видения.
…Скрипнула дверь, я переступил порог избы. Отец спросил:
— Ну как зайцы?
Я рассказал все. Отец не упрекнул меня за то, что я не стрельнул в тех двух зайцев.
Он только сказал:
— Ну что, правду я тебе говорил: пляшут ночью зайцы у капустника?
— Пляшут. Еще как!
В тот год, а было это в 1938-м, я в декабре несколько раз ходил к ржаной озими. Садился в том же углу капустника и, любуясь прелестью зимних ночей, засвеченных белизной снега, и мерцанием ярких звезд в морозном небе, ждал зайцев. Они появлялись. Я подолгу с восхищением смотрел на их пляски. Тогда я все же убил трех зайцев. Но влекла меня к полю не охота, влекли заячьи ночные пляски.
Характерно, что на ржаную озимь выходили по ночам только зайцы-русаки. Я ни разу не видел среди них ни одного белого зайца, хотя их в Молого-Шекснинской пойме было, может быть, даже больше, чем русаков.
Почти всегда во второй половине ноября снег в пойме выпадал хороший, зима в это время входила в свои права. Но в иные годы в конце ноября или в первые дни декабря вдруг наступала оттепель. Снег таял, и земля опять становилась голой. В это время особенно легко было обнаружить зайца-беляка. Идешь, бывало, по крестьянскому полю и обязательно еще издали увидишь возле какой-нибудь кочки или у кустика белый комочек. Это, затаившись, лежит беляк, успевший сменить свой летний серый пушок на зимний белый. А матушка погода вдруг нежданно-негаданно возьми и сойди с мороза на тепло, измени зимние краски на осенние. Оттого и белый заяц на фоне обнаженной светло-бурой земли как на ладони — отовсюду хорошо виден. Он, бедняга, таится, ему кажется, что его никто не заметит. А на деле подпускал к себе человека так близко — хоть руками бери.
Русака же отсутствие снега в начале зимы не пугало. Он даже был рад оттепели. Серый от умерших растений покров земли маскировал шубку русака. Во время оттепели зайцы-русаки часто встречались возле деревенских сараев, у стогов сена и копен соломы, на гумнах, у риг даже днем. Не таились. Но близко к себе никого не подпускали. Почуяв чье-нибудь приближение, услыхав шорох, заяц-русак еще раньше, чем его обнаружат, поднимался со своего лежбища и, петляя по полю, убегал в новое укрытие.
После ночной охоты зайцы-русаки частенько оставались на дневку в крестьянских огородах, возле скотных дворов. Выйдет иной раз баба в тын (так местные жители называли огороды), а из межи вдруг выбежит русак. Попетляет по тыну, юркнет в прореху частокола — и в поле.
— Ух ты, косой, беги полосой! — только и крикнет баба вдогонку.
Низина Молого-Шекснинской поймы была во многом единственной в своем роде. Для всего живого она являлась благим местом. В том числе и для рыбы. Сюда на нерест приходила рыба со всего волжского бассейна.
Родильным домом и колыбелью для рыбы всей европейской части России можно было назвать пойму. Миграция — далекие и длинные путешествия обитателей Волги и множества ее притоков — была свободной, ничто не затрудняло рыбе путь. Ежегодно она проделывала тысячекилометровые переходы, для того чтобы вывести свое потомство именно здесь, в Молого-Шекснинской пойме.
Рыба, обитавшая в недавнем прошлом в водоемах тех мест, была особым даром природы. Шершавые, как терка, нередко полупудовые судаки с темно-бурыми спинами, торопясь к своему исконному месту нерестилища, весной проделывали путь от Астрахани до Верхней Волги, чтобы попасть в Мологу и Шексну, а во время разлива этих рек метали икру на затопленных песчаных откосах междуречья. Нижневолжские и даже каспийские лещи с серыми бородавками на лбу и хребтине шириной с заслонку от русской печи косяками в тысячи штук выходили по весне из Мологи и Шексны на затопленные луга и поля, чтобы погреть багряно-медные бока на солнышке и сыграть икрометные свадьбы. Так было из века в век, многие тысячелетия подряд не только с судаками и лещами, но и со всеми другими породами рыб, обитающими в бассейне Волги.
И вдруг одним разом все изменилось. Весной 1941 года волжская рыба уперлась в переборскую и шекснинскую плотины, на ее пути намертво встала непреодолимая преграда. Той весной в районе Рыбинска и села Песочное рыбы в Волге скопилось столько, что ее ловили кто сколько мог и кто чем мог. Всю войну и несколько лет кряду после нее верхневолжская рыба в районе Рыбинска скапливалась по весне в огромных количествах. Тщетно пытаясь отвоевать у человека варварски захваченные владения, она настойчиво стремилась пройти на икромет в Молого-Шекснинскую пойму.
О количестве рыбы в любом естественном водоеме можно судить по наличию в нем хищных пород рыб. Если, например, много щук, значит, много и других пород. Почему? Известно, что в животном мире существует закономерность природного равновесия между хищниками и мирными жителями. Так устроено всюду: на земле, в воздухе и воде. Хищники — это своего рода стражи здоровья природных обитателей и ее самой, это помощники природы и ее санитары. Любой земной или подводный хищник питается преимущественно слабыми животными, лишенными активной способности к самозащите.
То же происходит и среди рыб. Щука, питающаяся в основном мелкой рыбешкой, скорее набросится на ослабевшую плотвицу, чем на здорового и юркого ельца, который сможет легко увильнуть от броска щуки. Поэтому наличие щук в реках и озерах говорит лишь о том, что в них много и всякой другой рыбы. Этот вывод подтверждается большим количеством как хищных, так и мирных пород рыб в водоемах Молого-Шекснинского междуречья.
Щуки, как местной, так и приходящей на икромет из волжского бассейна, в водоемах поймы было очень много. О количестве щук, выметывавших икру в пойме, можно было судить по следующим фактам. Ежегодно в конце августа и в начале сентября деревенские подростки сговаривались промеж собой: пойдем мулить селетков. Селеток — местное название щуренка, молодой щучки, родившейся весной текущего года. Это пойменское словцо звучало почти одинаково с научно-литературным названием молоди рыб — сеголеток, что значит рыбка, рожденная нынче, сего лета. Так вот этих самых селетков во всех пойменных водоемах было в теплое лето — как комаров в ольшанике. В любой луже, не успевшей к осени полностью высохнуть, селетков и всякой другой рыбьей молоди была тьма.
Мальчишкам же доставляло удовольствие не ловить, а мулить селетков. Через плечо поверх рубашек они вешали торбы-мешки из грубого домашнего полотна — холщевины, — брали на всю ребячью артель одни сеноуборочные деревянные грабли и шли за деревню, в поле, к какой-нибудь луже-болотцу. И таких луж у нас были тысячи. Подойдя к месту, мальчишки снимали рубахи, штаны, оставаясь нагишом, и принимались за дело: взмуливали воду в луже — кто граблями, перевернув их зубьями кверху, кто ногами, кто палками. Мальчишечьи ноги утопали в теплом иле как в пуховой подушке. Болотце взмуливалось, отчего для его обитателей наступало кислородное голодание. Вскоре вся живность выходила на поверхность воды, чтобы глотнуть свежего воздуху.
Нас интересовали только селетки. Мордами кверху селетки-щучки выплывали вместе с разными насекомыми и мелкими рыбками. Тут мы их и брали — кто мамкиным решетом, кто наспех сделанным из мешковины неуклюжим подсачком, а кто и прямо руками, в пригоршни. Плавающие по поверхности воды селетки уже не сопротивлялись. Каждый клал их в свой мешок-торбу. Взяв улов в одном болотце, мальчишки с веселыми разговорами и смехом переходили к другому, где проделывали то же самое. Опустошив таким образом три-четыре болотца, довольная ватага возвращалась домой с богатым уловом.
У многих жителей поймы, кроме дощаных лодок, на которых они ходили в основном по Мологе и Шексне, были суденышки-долбленки — их использовали для езды по озерам и болотам. Те долбленки по-местному назывались осиновками, потому что делались из обрезка толстой сырой осины длиной в десять—двенадцать аршин. Управлялась осиновка кормовым веслом. Прелесть было ездить на ней. Да и было зачем — рыбы всюду множество, особенно золотистых карасей.
Большое карасевое оживление наблюдалось в озерах поймы в конце июня — первой половине июля: в это время карась нерестится. Тогда вся природа благоухала. В чистой воде, изрядно прогретой солнцем, плавало несметное множество насекомых. Бывало, едешь в начале июля по озеру на осиновке-долбленке, глянешь в воду — на шесть-семь аршин всю живность разглядишь. Между стеблей осоки и водяного лопушника медленно карабкаются в воде болотные тараканы разной величины; как змеи извиваются смолисто-черные пиявки в полтора-два вершка длиной; в средних слоях воды, то и дело подскакивая, снуют в разные стороны, толкая друг руга, армады клопиков и букашек; на дне корневища травы-подводницы, как паутинные тенета, опутывают багряные стебли хвоща… По тихой глади озерной воды яко посуху бегают длинноногие пауки. А по берегам озер и болотин вперемежку с изумрудно-зеленой травой тянется окаймляющим венцом кудлатый кустарник.
Мой дедушка по матери Федор Илларионович Лобанов, по прозвищу Ерошкина Мать (такое у деда было ругательство), любил ловить карасей в Подъягодном озере, что находилось невдалеке от Ножевского хутора, где мы жили. Ловил он их крылатыми кужами и одровицами. Рыболовные снасти днями сушились на полянке возле озера. Под вечер дед приходил к озеру, веничком смахивал с них грязь, клал кужи и одровицы в осиновку-долбленку и ехал расставлять их по своим облюбованным местам.
Бывало, едешь вместе с дедом по озеру на осиновке и не налюбуешься! Совсем рядом от нас из рослой осоки поднимутся кряковые утки и, пролетев немного, усядутся в хвощевину. Верткие трясогузки, часто кивая хвостами-шильями, заснуют в прибрежном тростнике. Болотные кулички-маломерки с криками “кив-кив” перелетают от кочки к кочке. Шелестит о днище и борта суденышка лапчатая трава-подводница. От мягких ударов весла булькает вода позади осиновки. Опустишь руки в озерную воду, и она, как пушистой мякотью бархата, нежно щекочет ладони и пальцы.
Подъехав к кусту хвощевины, дедушка останавливал суденышко, брал кужу-крылену и ставил ее в воду на три колышка — один на хвосте кужи и два по концам ее крыльев. В прозрачной воде хорошо было видно, как кужа становилась на дно. Округлая, как бочка, с горловиной для захода рыбы и с раздвинутыми по сторонам двумя крыльями, кужа виднелась в воде треугольной кисеей нитяных ячеек. На другом подходящем месте дедушка ставил следующую кужу. И так дальше — пока не расставит все крылатые ловушки. Потом дед возвращался к берегу и брал одровицы. Их он норовил ставить в местах, где было помельче и виднелись кочки, обросшие травой. Одровицы ставились на один кол, с ними дедушка управлялся быстрее. Расставив все карасевые снасти и всласть налюбовавшись красотами озера, мы с дедом подъезжали к берегу, оставляли осиновку незапертой и шли домой.
Когда мне было десять—двенадцать лет, я любил вставать вместе с дедом — рано утром. Старался быстрее его собраться, а потом выходил из избы поглядеть на яркую зарю. Солнце пряталось еще где-то далеко за краем земли, а короткая летняя ночь уже отступала.
От полевой дороги за хутором узкая тропинка-глобка уводила нас с дедом к небольшому заливчику, где в густой траве ждал осиновый челнок. Усевшись поудобнее на носу юркого суденышка, я смотрел на деда и завидовал ему: как ловко он орудовал веслом на корме! Суденышко шло легко и плавно по глади озера, чуть раскачивая носом из стороны в сторону. Улыбка деда, спрятанная в седоватой бороде и в пожелтевших от табачных самокруток усах, выражала нежность ко мне и довольство красотой приволья.
Не доезжая до иной кужи несколько саженей, дед, улыбаясь и подмигивая, говорил, в какой куже много карасей. Об этом он узнавал издали по шевелящимся кужиным кольям, воткнутым в землю. Караси издали чувствовали приближение нашей осиновки и вели себя в ловушке беспокойно, суматошились в ней.
Улов из ловушки дедушка выбирал, уже подъехав к берегу. Там он перекладывал рыбу в корзинку и относил ее к двум сплетенным из прутьев кузовам-садкам. Садки у деда были утоплены камнями в воду под густой ивой у берега озера. В большой садок дедушка опускал крупных карасей, в садок поменьше — мелких. Кужи и одровицы были у деда крупноячеистые, поэтому караси меньше трех вершков в длину не попадались. Подняв из озера все карасевые снасти и неторопливо управившись с рыбой, дед выходил на лесную полянку у озера и развешивал сушить кужи и одровицы.
За семнадцать лет своей жизни на Ножевском хуторе я ни разу не слышал от дедушки Федора жалоб на то, чтобы его снасти кто-то из посторонних поднял, выбрал бы из них рыбу и, побросав ловушки, ушел. Никто никогда не трогал у деда не только рыболовные снасти, но даже его превосходное осиновое суденышко, которое он оставлял безо всякого запора на озере.
Когда я ездил с дедом на рыбалку, он отдавал мне карасей по целой торбе, и я с радостью приносил их домой. Часто пускал карасей в кадку с водой, что стояла у нас на мосточке возле самой избы. Крупных карасей дедушка нередко приносил живьем на хутор и продавал за копейки сгонщикам, которые гнали лес по Мологе, или косцам, приехавшим на пойму из “горских” деревень на сенокос.
Караси Молого-Шекснинской поймы были лишены неприятного болотного запаха, что нередко ощущается в рыбах других водоемов. Наши караси были вкусны. Желтовато-белое, чуть сладковатое мясо всегда вновь и вновь манило тех, кто хоть разок попробовал его. Отсутствие болотного запаха объяснялось просто: все озера и болота поймы ежегодно прополаскивались весенними паводковыми водами, в них не создавалось многолетнего застоя и гниения воды.
Пойменных карасей с удовольствием ели и нищие и родовая знать. Мой дедушка по отцу, Никанор, как-то рассказывал, что до революции, когда в село Борисоглеб на лето приезжал граф Мусин-Пушкин (у него там было мологское имение), то слуги его приходили в деревню Новинку-Скородумово, где тогда жил мой дедушка, и заказывали мужикам карасей для графской кухни. Видимо, у графа губа была не дура.
У дедушки Федора, как и у некоторых других мужиков-рыболовов в пойме, был свой естественный садок для рыбы — небольшое, но глубокое озерко в Кочерихе, недалеко от хутора. В это озерко-садок дед отпускал пойманных карасей. Из озерка дед брал карасей когда хотел. Скажет, бывало, своим сыновьям, моим дядюшкам, Ивану и Федору, что заприхотничал поесть карасей. Те возьмут бредень, пойдут к озерку и выловят карасей сколько необходимо. Много раз бывало, что к дедушке приходили соседи-хуторяне или мужики из ближних деревень, прося дать карасей на какой-либо праздник. Дедушка только и скажет:
— Берите бредень и идите в садок-озеро. Сами вылавливайте…
Нежадный был мой дедушка Федор и шибко трудолюбивый. Его уважали все, кто знал. |