XXIV
Ловким молодым движением Государь скинул шинель с плеч на руки унтер-офицера Манежной команды и бодро подошел к лошади, которую держал за колоннами конюшенный офицер. По манежу гулко отдавалось эхо команд. Караулы взяли “на плечо”.
Всякий раз, как Государь входил в манеж, точно бремя лет покидало его. Походка становилась легкой и упругой, глаза блестели, движения были молоды и гибки.
Привычным жестом, как учил его отец, Император Николай I, Государь просунул два пальца в белой перчатке под ремень подпруги, проверяя седловку, легко вставил ногу в лакированном ботинке в стремя и перекинул высокое стройное тело в седло.
Залившийся в команде: “шай на кр-р-ра-а-а” – дежурный по караулам торжественно и четко оборвал: “ул!”
Караулы вскинули ружья, шашки и палаши, выдвинулись вперед, офицеры взяли сабли подвысь и опустили их острием к левому носку. Трубачи конвоя резко и отрывисто затрубили гвардейский поход – к ним примкнули барабанщики и горнисты Саперного батальона.
Верхом на темно-краповом коне, в сопровождении Великого Князя Николая Николаевича старшего и своего друга, прусского генерал-адъютанта фон Швейница, Государь шагом подъезжал к Конвойному караулу.
– Здог’ово, казаки!
– Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!..
Из-за шеренг внутренних дворцовых караулов стали видны восторженные, чистые, молодые, безусые, розовые лица пажей и юнкеров.
– Здг’аствуйте, господа!..
И еще не замерло эхо после их рьяного, молодого, звонкого ответа, как музыканты заиграли “Боже, Царя храни”, и грянуло “ура!”
Государь ехал вдоль фронта, мимо отвесно поднятых ружей, с новыми блестящими погонными ремнями, с чернеными, четырехгранными штыками “берданок”. Он смотрел своими очаровательными глазами прямо в глаза каждому и в передней и в задней шеренгах, глазами приветствовал стариков-шевронистов фельдфебелей, с особой лаской поздоровался с Финляндцами и под громовые крики “ура”, отраженные и усиленные эхом, под звуки гимна доехал до фланга караулов. Потом повернул лошадь и легким галопом проскакал на середину манежа, где, вытянувшись и опустив саблю, в напряженнейшей позе стоял дежурный по караулам. Государь остановил лошадь против него и сказал:
– Командуй!..
Бравый полковник-сапер в седеющих нафабренных бакенбардах отчетливо повернулся кругом и на весь манеж стал командовать:
– Р-разво-од! На пле-е-чо!.. К но-о-ге!.. Бей сбор!.. Барабанщики глухо ударили в барабаны. Кто-то в офицерской группе негромко сказал:
– Смотрите... Сейчас платок...
И точно, как всегда во время боя барабанов Государь делал, – он вынул платок и вытер усы и бакенбарды, еще сырые от зимнего инея, насевшего во время дороги к манежу.
Из-за правых флангов частей показались адъютанты, фельдфебели и вахмистры Шефских частей. Стали слышны в наступившей после грохота барабанов тишине короткие рапорты.
– Ваше Императорское Величество, в роте Имени Вашего Императорского Величества Пажеского Корпуса все обстоит благополучно...
– Ваше Императорское Величество, в роте Имени Вашего Императорского Величества 1-го Военного павловского училища...
– Ваше Императорское Величество, в роте... Лейб-Гвардпи Преображенского полка...
Адъютанты подавали дневные записки о состоянии частей. Сбоку стояли, проходя по очереди, командиры шефских полков. Государь всех их знал, каждого помнил. Одних отпускал молча, другим задавал вопросы, вспоминал, когда виделись в последний раз, вспоминал про боевые приключения.
Все шло. как всегда, как двадцать пять лет его благополучного царствования.
Рапорт кончен, и, захлебываясь и щеголяя громовым своим голосом, на весь манеж вопит плац-адъютант:
– По кар-раул-лам стр-р-ройся!..
Розданы пароли... Скомандовали “на плечо” и “на караул”, и караульные начальники, офицеры, держа подвысь и салютуя, унтер-офицеры, держа ружья у ноги, являются Государю и снова раздаются в манеже из воскресенья в воскресенье повторяющиеся слова:
– В Главный караул Зимнего Вашего Императорского Величества Дворца наряжен...
– В караул на Охтинские Пороховые заводы наряжен...
– В Галерную Гавань...
– Рундом наряжен...
– Дежурным по караулам наряжен...
Шеренга караульных начальников все растет и растет против Государя. Последний бравый ефрейтор сдал рапорт и стал на левом фланге. Явились Рунд и дежурный по караулам.
– Караульные Начальники на свои места!.. Шаг-гом!.. Марш!..
Правая половина караульных начальников повернулась направо, левая налево, взяли сабли подвысь и мерно, тщательно отбивая шаг, пошли по караулам.
Да, все было как всегда, как то написано в Уставе, и этот однообразный обряд прогоняет мысли и делает голову бездумной. Глаз разуется математической точности приемов, поворотов, красивой маршировке.
– Взводами, левые плечи вперед, и колонну стройся!.. Шаг-гом!.. Марш!..
Прямая линеечка караулов повернулась и обратилась в длинный людской прямоугольник. Развод! Стой!..
– На пле-е-чо!.. Развод вперед!.. Равнение направо... Шагом!.. Марш!..
Ударили барабанщики, и сейчас же к ним влились певучими звуками старинного Преображенского марта музыканты. Взвод за взводом, караул за караулом идут мимо Государя.
Государь привычно благодарит солдат и слышит их громкие, напряженно-радостные ответы.
Дальние ворота на Инженерную улицу распахнуты настежь. Оттуда валит седой пар, тянет по ногам сыростью и холодом. Там в воротах толчея; торопливо надевают шинели, и караул за караулом с барабанным боем расходятся по всему городу.
За последним караулом идут музыканты.
Музыка смолкла... Еще несколько мгновений по манежу гудело эхо. Ворота закрыли, наступила тишина...
Государь проехал на середину манежа и сказал графу Мусину-Пушкину:
– Ординарцам являться шагом.
– Палаши, сабли, шашки – вон! – скомандовал Мусин Пушкин. – Ординарцы, равнение направо, шагом – ма-а-арш!..
И опять все идет, как всегда; меняются лица, но прием все тот же. Так же, как и раньше, храпят и прыгают офицерские кони, и прямой стеной надвигаются шеренги унтер-офицеров и карабинеров. Сабли подняты подвысь. Государь объезжает шеренгу.
– Ваше Императорское Величество, на ординарцы наряжен.
– Вашему Императорскому Величеству от Кавалергардского полка на ординарцы прислан унтер-офицер Зинченко...
– К Вашему Императорскому Величеству для посылок прислан карабинер Габельченко.
– Ваше Императорское Величество, от Лейб-Гвардии Конного полка на ординарцы наряжен корнет Великий Князь Дмитрии Константинович.
– А, здг’авствуй!.. Отличная, бг’ат, у тебя лошадь. Какого она завода?
– Завода князя Барятинского, Ваше Императорское Величество.
Юное лицо Великого Князя вспыхивает от восторженного волнения. Это волнение передается лошади, и она, сдерживаемая мундштуком. танцует на месте.
– Где достал ее?
– Приобрел у ротмистра Лейб-Гвардии Конно-Гренадерского полка Карандеева 1-го.
– Как зовут жег’ебца?
– Агат, Ваше Императорское Величество.
– Отличный, отличный... Какая сухая голова, шея... И ноги пг’екг’асные. Поздг’авляю с хог’ошей покупкой.
И, чувствуя, что счастье Великого Князя от ласки доходит до предела, Государь трогает лошадь и, подъехав к унтер-офицеру Конного полка, слушает его рапорт.
Тем временем положили по середине манежа три листа бумаги, и, как только окончили свою явку ординарцы, понеслись в лихой джигитовке казаки Собственного Государева Конвоя, Казачьего и Атаманского дивизионов и Уральского эскадрона. Они на карьере стреляли из пистолетов в бумагу и разбивали ее в клочья, потом соскакивали и вскакивали на лошадей.
Как только кончилась джигитовка, началась ординарцевая езда.
Мерной рысью проходили мимо Государя ординарцы, и Государь любовался лошадьми, людьми, красивыми мундирами, посадкой.
Белые колеты кавалергардов и Конной Гвардии сменялись темными мундирами Конной артиллерии, алыми, голубыми и малиновыми казаков.
– Равнение на право, галопом...
Все лошади шли с правой ноги, ни одна не врала. Красивые были тогдашние натянутые посадки, стремя, играющее на носке, несколько отваленные назад корпуса.
– Равнение налево...
Переменили ногу, кое у кого зашалила, упрямясь, лошадь, и опять идут мимо Государя. Отдается глухим эхом мерный топот лошадей по твердому грунту манежа. Лошади храпят и фыркают, разгорячаясь; реют в воздухе султаны, конские гривы колеблются, вытянуты хвосты, сильнее пахнет в манеже лошадью, свежей кожей новых седел...
Вестовые принесли жердь, обтянутую соломенным жгутом, и положили ее на согнутые в колене ноги. Пошли на препятствие. Отваливали корпуса назад, как то требовалось, попускали мундштук. Никто не закинулся, никто не обнес барьера, один за другим проскакали мимо Государя всадники.
Государь подъехал к Великому Князю Дмитрию Константиновичу, – ведь он для него сегодня и приехал.
– Спасибо тебе, – сказал он. – Молодцом ездил и отлично вел лошадь.
Государь объехал фронт офицеров и у колонн слез с коня.
“Ну вот, слава Тебе, Господи, все отлично прошло, – подумал он с облегчением и почувствовал как прежняя лихорадка холодком возвращается к нему. Он поблагодарил Великого князя Николая Николаевича Старшего за развод, накинул шинель и вышел на крыльцо.
Все тот же был серый, неопределенный, безрадостный день, не холодный и не теплый. Грязный снег на площади, толпы народа, сдерживаемые городовыми и конными жандармами в касках, недружное “ура”.
– Фрол! В Михайловский дворец, к Великой Княгине... В карете Государь почувствовал усталость от развода, и снова стало знобить от сырости манежа. Начал думать о горячем чае у Великой Княгини Екатерины Михайловны, о разговорах, конечно, о том, как ездил Дмитрий, о новых назначениях...
Государь рассеянно смотрел в окно на лица встречных и замечал про себя:
“Какая отвратительная рожа!.. А у этого такое славное русское лицо... Этот, верно, профессор, а тот музыкант. Милая барышня... Озябла совсем. Жалко, что стриженая... Стоит на углу Садовой... Махнула зачем-то платком... Что она?”
Привычно приложился двумя пальцами к краю каски.
Колеса зашуршали по белому снегу просторного двора, и карета въехала в высокий подъезд Михайловского дворца.
XXV
Мерным должен был бросить снаряд Кибальчича Тимофей Михайлов. Он стоял на углу Инженерной улицы и Екатерининского канала.
Это был молодой парень, рабочий-котельщик, громадный, несуразный, громоздкий и с таким же, как его тело, тяжелодумным умом. Он поверил Желябову, как солдат верит своему полководцу. Михайлов плакал от жалости. Когда читал воззвание “от рабочих членов партии народной воли”, где было строки: “Товарищи рабочие! Каково наше положение, об этом говорить много не приходится. Работаешь с утра до ночи, обливаясь кровавым потом, жрешь хлеб да воду, а придет получка, хоть бы что осталось в руках. Так было прежде, но теперь положение наше становится с каждым днем все хуже, все ужаснее. Почти на всех заводах и фабриках идет рассчитывание рабочих. Голодные, оборванные, целыми толпами ходят они от завода к заводу прося работы”. Он не видел, что все написанное было ложью. Он не хотел посмотреть на самого себя: здоровый, крепкий как бык, он знал, что всегда получит работу. Он знал, что рабочие пропивают свои заработки и оттого бедны, но он поверил воззванию, поверил Желябову. Таким хорошим “господином” казался ему Желябов.
– Меня на самое опасное место... Угожу-с, – говорил он, преданными, ласковыми глазами глядя на Желябова. – Андрей Иванович, понимаю-с!.. Они окруженные, с таким великолепным казацким конвоем, а вы с голыми руками...
В Желябове он видел ту правду Божию, которую искал, и так понравился он Желябову, что первое место было дано Желябову, а второе ему, и когда Желябова арестовали, Михайлов стал на его место.
Он стоял, прислонившись к чугунной решетке канала, и уже издали молодыми, зоркими глазами увидел, как из-за здания Михайловского театра показалась карета, окруженная казаками в алых черкесках, и за ней сани.
По каналу проходили люди. Только что прошел взвод юнкеров, прошли матросы 8-го Флотского экипажа, мальчик нес на голове корзину с хлебом. На углу стояли городовые.
“Они оруженные – я безоружный, – вспомнил свои слова Михайлов. – Какая же это правда, когда они не знают, какая у меня, какой страшной силы бомба? Они на лошадях. Царь в карете, что они со мной могут сделать, когда они и не подозревают, кто я есмь и для чего здесь стою... Ведь ахну – ни синь пороху от них не останется. Да и мальчика, пожалуй, прихватит”.
И в короткий этот миг все показалось ему совсем иным, чем было тогда, когда он клялся в верности революции...
Кучер на крутом повороте задержал лошадей – было скользко на снеговом раскате. Наступил миг, когда нужно было бросать бомбу.
Михайлов плюнул и быстрыми шагами пошел вдоль канала к Михайловскому саду.
– Везде один обман... – думал он.
Вторым метальщиком стоял тихвицкий мещанин Рысаков. 19-летний молодой человек с грубым лицом, толстоносый, толстогубый, с детскими доверчивыми глазами. Он так уверовал в Желябова, что смотрел на него как на Бога. Он был совершенно убежден, что вот бросит он бомбу, взорвет, убьет Царя, и сейчас же, сразу, настанет таинственная, заманчивая революция – и он станет богат и славен. Тогда – “получу пятьсот рублей и открою мелочную лавку в Тихвине...”
У Рысакова не было никаких колебаний, никаких сомнений.
“Желябов сказал – год исключительный. Голод, язва на скоте. Будет народное восстание, и, значит, мы станем героями, первыми в восстании. Желябов говорил: студенты, интеллигенция, рабочие, – все пойдут на баррикады и нас выручат...”
В этой вере, что “выручат”, что он делает геройское и вместе с тем ничем особенным ему самому не угрожающее дело, Рысаков ловко нацелился и бросил снаряд под колеса кареты.
Раздался страшный грохот. Столб темного дыма, снега и земли высоко поднялся в воздухе, из дома по ту сторону канала посыпались стекла, что-то ахнуло в сердце Рысакова. Он бросился бежать, но за ним погнались, какой-то человек в “вольной” одежде схватил его. Сейчас же подбежал городовой с обнаженной шашкой, и Рысакова приперли к краю набережной.
Из облака снега и дыма показался Государь в шинели и каске. Он рукой смахнул снег с полы шинели.
Кучер Фрол Сергеев с трудом остановил испуганных лошадей. Конвойный офицер, ротмистр Кулебякин, с окровавленным лицом, без папахи, соскочил с лошади и побежал к Государю.
– Ваше Императорское Величество, – сказал он почтительно, беря Государя под руку, – вы ранены?
– Я ничего, – сказал Государь, – а посмотг’и, что они наделали!
Государь показал на мальчика, катавшегося в судорогах по панели, и на убитого казака, лежавшего на улице.
– Это кто такой?
– Максимов, Ваше Императорское Величество.
– Цаг’ство ему небесное! Все из-за меня... из-за меня...
Кучер осадил карету. У нее была выбита спинка, но ехать было можно. Полковник Дворжицкий подъехал с санями.
– Ваше Императорское Величество, умоляю вас, – сказал он, садитесь в сани, едем во дворец...
Государь спокойно посмотрел своими прекрасными глазами на полицеймейстера и сказал:
– Погоди...
Фрол снял шапку и сказал со слезами в голосе:
– Ваше Императорское Величество, Царь Батюшка, садитесь, не то злодеи убьют.
Государь махнул кучеру рукой и обратился к следовавшему за ним Кулебякину:
– Кулебякин, там еще казак... Что с ним?
– Это Лузенко, Ваше Императорское Величество, он, кажется, только ранен.
Государь еще раз перекрестился.
– Ужасно, – сказал он, – хуже, чем на войне. Это что же? – обратился он к Дворжицкому, показывая на Рысакова, – этот и бг’осил?
– Так точно. Ваше Императорское Величество.
Государь подошел к Рысакову.
– Ты кто такой? – строго, но не сердито сказал Государь.
– Мещанин, – хмуро, глядя в землю, ответил Рысаков,– Грязнов!
– Смотг’и ты у меня! – Государь погрозил пальцем в белой перчатке Рысакову.
– А где взог’вало? – сказал Государь и пошел к тому месту, где в снегу чернело круглое отверстие воронки взрыва.
Государь был совершенно спокоен. Он знал, что у него есть долг перед убитыми и ранеными, долг перед собравшейся толпой. Он не может ничем показать своего волнения или растерянности.
Кто-то из толпы громко спросил:
– Что с Его Величеством?
– Слава Богу, ничего, – сказал Государь и услышал, или ему только показалось, что он услышал, как кто то мрачно и угрюмо сказал:
– Погоди, еще рано благодарить Бога...
В тот же миг как бы огонь охватил Государя. Страшный грохот оглушил его. Все потемнело перед глазами, все исчезло. Государь ощутил холодное прикосновение снега к лицу, страшную, непереносимую боль в ногах, на мгновение перед ним мелькнуло чье-то совсем незнакомое лицо, и Государь, застонав, закрыл глаза.
Студент Гриневицкий, двадцати одного года, быть может, после Желябова и Перовской самый убежденный в необходимости “акта”, сказал: “Погоди, еще рано благодарить Бога” – и, выхватив из-под полы пальто круглую бомбу, завернутую в носовой платок, обеими руками с силой бросил ее к ногам Государя.
Взрывом оторвало Государю обе ноги выше колена, и Государя отбросило к панели Екатерининского канала, где он и лежал в полузабытьи, хватая руками снег и тихо стоная. Этим же взрывом поразило Гриневицкого. и тот лежал без признаков жизни у самой решетки канала.
Толпа в панике разбежалась во все стороны, и прошло несколько мгновений тяжелой тишины.
– Помогите... Помогите! – простонал Государь.
Какой-то прохожий по имени Новиков и юнкер Павловского училища Грузевич-Нечай первыми подбежали к Государю.
– Мне холодно... Холодно, – тихо сказал Государь.
Дна матроса 8-го Флотского экипажа подхватили Государя под разбитые ноги и понесли его к саням Дворжицкого. Они были с винтовками и в волнении и страхе за Государя не догадались оставить ружья, и ружья мешали им нести.
Из Михайловского дворца, где были слышны взрывы, почувствовав недоброе, прибежал любимый брат Государя, Великий Князь Михаил Николаевич.
Государь очень неудобно полулежал в узких санях Дворжицкого.
Великий Князь подошел к нему и, плача, склонился к лицу Государя.
– Саша, – сказал он, – ты меня слышишь?
И будто из какой-то глубокой, могильной дали послышался тихий ответ Государя:
– Слышу...
– Как ты себя чувствуешь?
После долгого молчания Государь сказал очень слабым настойчивым голосом:
– Скорее... Скорее... Во дворец...
Кто то из окруживших сани офицеров или прохожих сказал:
– Не лучше ли перенести и ближайший дом и сделать перевязку?
Государь услышал эти слова и громче и настойчивее, все не открывая глаз, сказал:
– Во дворец... Там умереть...
Государя уложили в сани спиной к лошадям, Кулебякин сел у ног Государя и положил окровавленные ноги к себе на колени и накрыл их чьей-то поданной ему солдатской шинелью.
Государь открыл глаза и узнал Кулебякина. Увидев, что лицо ротмистра было залито кровью. Государь тихо и участливо спросил:
– Кулебякин, ты г’анен?
– Ваше Императорское Величество, что думать обо мне... Царапина и только...
Кулебякин заплакал. Государь тихо пожал руку своего конвойного офицера, закрыл глаза и не произнес больше ни слова.
Когда сани въехали на высокий подъезд дворца и были раскрыты настежь двери, чтобы внести Государя, любимая собака Государя, сопровождавшая его и на войну, сеттер Милорд, как всегда, бросился навстречу своему хозяину с радостным визгом, но вдруг почувствовал кровь и, не услышав голоса Государя, упал ступени лестницы без сознания. Паралич охватил его задние лапы..
Государя внесли в рабочий кабинет и там сначала посадили в кресла, потом переложили на узкую походную койку.
Дворцовый комендант приказал начальнику внутреннего пехотного караула, только что заступившего на посты, Лейб-Гвардии Финляндского полка поручику Савицкому поставить часовых у спальни Государя и никого туда не впускать, кроме членов Царской Семьи.
Вызванные наспех доктора – Дворяшин, врач Лейб-Гвардии Стрелкового батальона, придворный врач Боткин и придворный хирург Круглевский забинтовали ноги. Государь был без сознания.
Подле раненого стояли Государь Наследник с женой и сыном, Николаем Александровичем, и княгиня Юрьевская. Врачи совещались между собой.
– Ваше Сиятельство, – тихо обратился к Юрьевской Круглевский. – Ампутация ног неизбежна. Разрешите приступить?
Юрьевская посмотрела вопросительно на Наследника. Громадный. в широкой русой бороде, тот стоял у изголовья Государева ложа.
Наследник молча кивнул головой.
– Если еще сделать переливание крови?.. Казаки Конвоя просят взять их кровь, – нерешительно сказал Дворяшин.
Дыхание Государя становилось все тише и тише. Грудь едва поднималась. Боткин взял руку Государя и слушал затихающий пульс. Он вопросительно посмотрел на княгиню Юрьевскую, потом на Наследника.
Те перекрестились.
Было три часа двадцать пять минут. Государь, прострадав около часа, тихо скончался.
Дворцовый комендант послал скорохода приказать приспустить, Императорский штандарт на середину мачты.
XXVI
Вера не знала, когда это будет. Она только догадывалась, что это будет 1-го марта.
Она чувствовала, что Перовская и Желябов сторонились ее, избегали эти дни с ней видеться, и это оскорбляло Веру. Точно ей не доверяли, точно боялись, что она выдаст.
1-го марта около двух часов дня Вера пришла на Екатерининский канал.
Серый зимний день с легким морозом стоял над городом. Красиво разубрались инеем деревья Михайловского и Летнего садов. Щемящая грусть томила Веру, и несказанно печальными казались ей серебряные сады в лиловой дымке тумана.
По Невскому проспекту с музыкой прошел дворцовый караул. Музыка отражалась о дома Екатерининского канала и двоилась. В этой музыке Вере почудилось что-то роковое и ужасное.
Вера знала, что на Малой Садовой в лавке Кобозева ожидает Государя смерть от страшного взрыва – полтора пуда динамита там было заложено. Вера знала, что на Екатерининском канале расставлены Перовской метальщики с бомбами.
Она ходила то по каналу, то по Невскому, и ей казалось, что ее нервы не выдержат больше, что она бросится к первому попавшемуся полицейскому офицеру и крикнет ему: “Что вы делаете, почему так спокойно стоите на посту? Да предупредите же!.. Да спасите же своего Государя! Схватите преступников и меня первую”.
Потом одумывалась. Все это неизбежно. Это нужно – для счастья народа, для его великого будущего... Сейчас совершается героический акт, который благословлять будет история... За ним – революция и счастье...
“Как?.. Как это будет? Что же произойдет? Народ широким крестным знамением осенит себя, когда узнает, что избавился от тирана...”
Вера шла, задумавшись. Она точно видела взволнованные, ликующие толпы, красные знамена мятежа, Перовскую во главе народа. Они идут освобождать Желябова и всех политических заключенных. Они несут счастье народу.
Вера была у Невского, когда раздался первый взрыв. За ним через какую-нибудь минуту второй, еще более оглушительный.
Прохожие в недоумении останавливались. Иные привычным движением хватались за часы – но был не полдень, а половина третьего...
Вера видела, как промчались парные сани. Конвойный офицер сидел и держал кого-то на коленях, кучер гнал лошадей и парные рысаки скакали галопом.
Вера поняла: удалось!.. Государя убили.
Вся похолодев, чувствуя, как внутренняя дрожь бьет ее, Вера вышла на Конюшенную улицу, желая стороною пробраться с Зимнему Дворцу. Здесь было пусто и безлюдно.
Извозчик ехал порожним, похлопывая рука об руку. Навстречу другой вез господина в очках. И первый крикнул пьяно и задорно:
– Ванька, дьявол, будет тебе бар возить – Государя разорвало на четыре части.
Долго потом вспоминала Вера эти извозчичьи слова. Это и была вся революция! Только это и услышала она от “народа”, революционного и дерзкого, за все эти тягостные, печальные и полные леденящего ужаса дни.
Вера вернулась на Невский. По проспекту густой беспорядочной колонной, в кожаных киверах, с красными пиками на бедре проскакали карьером к Зимнему Дворцу казаки.
На Дворцовой площади толпился народ. Пошел редкий, мокрый снег и увеличил печаль хмурого дня.
Вера увидала, как вдруг на сером небе задрожал тихо реявший в воздухе желтый штандарт с черным Государственным орлом и стал медленно опускаться к середине флагштока.
– Флаг... Флаг спущают, – заговорили и толпе. Одна за другой стали обнажаться головы людей. Все истово крестились. Какая-то простая женщина жалостливо и скорбно сказала:
– Кончился наш голубчик... Царство ему небесное... Доконали, злодеи.
И с силой кто-то сзади Веры сказал:
– Какого Государя убили!
Все больше и больше было молившихся людей. Многие становились на колени. Ближе ко дворцу не подпускали казаки, ставшие цепью вокруг площади.
Долго стояла Вера в безмолвной, в неимоверной печали в затихшей толпе...
Ни баррикад... Ни революции – ничего не было. Был один обман. Вера видела глубокое чувство потрясенных людей и видела, как молились горячо и искренно за погибшего Государя народные толпы. Она кругом слышала осуждение злодеев, злобу и презрение к ним...
Только развязный извозчичий голос: “Ванька, дьявол, будет тебе бар возить – Государя разорвало на четыре части” – на мгновение показал ей народное нутро... Но тогда Вера этого не поняла.
– Вот оно как обернулось-то, – сказали подле Веры и толпе,– Царь-Освободитель, Царь-Мученик...
Вера не посмела оглянуться на говорившего, и тот продолжал:
– Это всегда и везде так бывает... Христа, освободившего людей от смерти, распяли. Чем кто больше сделает добра, чем милостивее и величественнее правит, тем скорее ожидает его венец мученика...
Другой ответил:
– Бесы... Подлинные бесы-разрушители, эти чертовы народовольцы...
Еще слышала Вера, как говорили в толпе:
– Господа убили царя. Мстили ему за освобождение крестьян.
– Какого царя!
– И беспременно не обошлось без англичанки.
– Конечно, на ее деньги... Из-за границы руководство злодеями было.
Вобрав в плечи голову, точно ожидая, что ее сейчас ударят или накинут на нее виселичную петлю, шла Вера назад по Невскому.
Темнело. Мартовский день догорал. Фонарщик с лестницей пробегал от фонаря к фонарю, зажигая газ. Непрерывной вереницей тянулись извозчичьи сани, позванивая, катились по рельсам конные кареты. На всех перекрестках стояли конные казаки.
Вера прошла к тому месту, где был взрыв. В народе уже назвали это место “местом преступления”. Оно было оцеплено солдатами. Там за солдатской цепью лежали венки и букеты цветов. Священник и певчие готовились служить панихиду. Черная толпа народа стояла безмолвно. Изредка раздавалось чье-нибудь приглушенное всхлипывание.
Тихо реял, падал на землю, мокрый снег. Несказанная печаль и тоска застыли в воздухе. |