Не встанет свеча перед Богом, и встанет душа.
(Русская пословица)
В знаменитом тихонравовском издании сочинений Гоголя (М. 1889) «Размышления о Божественной литургии» стоят непосредственно после завершающих строк второго тома «Мертвых душ». Строки эти обрываются на речи генерал-губернатора, обращенной к чиновникам подведомственной ему губернии.
Что говорил генерал-губернатор тем, кого он призван покарать и наказать? — Я. может быть, больше всех виноват; я, может быть, сурово вас принял вначале; может быть, излишней подозрительностью оттолкнул из вас тех. которые искренно хотели мне быть полезными, хотя и я со своей стороны мог бы также сделать…»
Перед героем Гоголя сидят не добродетельные слуги престола, не примерные отцы семейств и граждане города, а плуты и лихоимцы, «бравшие» и «дававшие», «кривившие душой» и «полукривившие». Есть среди них и честные, но тех ничтожно мало. И не столько к честным, сколько к грешным обращается гоголевский князь, самого себя, объявляя не менее грешным.
Эта речь человека, не желающею судить своих подчиненных «военным быстрым судом» и предлагавшего каждому встать перед судом своей совести, предваряет переход от художественной попытки Гоголя представить христианский идеал, но плоти к прямым размышлениям, связанным стой же темой, «Божественной литургии».
Да и писались второй том «Мертвых душ» и эта работа Гоголя одновременно, на что указывает связь н настроении, в идее, в языке и в ритмике обоих текстов.
Один пример. Говоря о святости человека, который «стал свят… не своей святостью, но святостью самого Христа». Гоголь пишет: «Пребыванием во Христе святится человек и в такие минуты пребыванья свят, как сам Христос, подобно, как железо, когда пребывает в огне, становится н само огонь и потухает вмиг, как только иэъемлется из огня, и становится вновь темным железом».
Это — отрывок из «Размышления». А вот пассаж о Чичикове из второго тома «Мертвых душ»: «Вся природа его потряслась и размягчилась. Расплавляется и платина, твердейший из металлов, всех долее противящихся огню: когда усилит в горниле огонь, дуют мехи и восходит нестерпимый жар огня, — белеет упорный и превращается в жидкость; поддается и крепчайший муж в горниле несчастий, когда, усиливаясь, они нестерпимым огнем жгут отверделую природу…»
Родство этих двух отрывков очевидно. Оно лишний раз свидетельствует, что «Литургию» надо читать в контексте всего Гоголя, главная тема которого грехопадение и восстание человека, его просветление через обращение к Богу.
Даже Чичиков, этот калека из калек, этот копеечник-миллионщик (начавший с копейки и закончивший ворованными миллионами), и тот в минуты откровения «потрясается» и, будучи лишь задет священным огнем, «чего-то осязает» своей «полупробуженной душой».
Путь к Богу — долгий путь, и не случайно обряд литургии делится на «литургию оглашенных» и «литургию верных». Первая, обращенная ко всем — и верующим и неверующим или колеблющимся, или отчасти верующим — сменяется второй, где слово Божье обращено к истинно верующим, «верным».
Впрочем, между теми и другими нет строгого разделения, нет отчуждения, ибо и «верные», как считает Гоголь, всегда смогут найти в себе «оглашенного», то есть недостаточно верующего, неполного «верного».
Его толкование понятия «оглашенный» почти текстуально совпадает с теми характеристиками, которые он сам себе дает в своих письмах. Оглашенный, как пишет он в «Божественной литургии», «только огласился Христом, но не внес его в самую жизнь, только что слышит разум слов его, но не приводит их в исполнение, и еще холодно его верованье».
А вот слова Гоголя о себе из письма отцу Матвею Константиновскому: «Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе; признаю Христа богочеловеком потому, что так велит мой ум, а не вера».
Это замечательное свойство Гоголя — во все вносить свою личность, ничего не писать «мимо себя», превращает «Размышления о Божественной литургии» из богословского трактата в песнь песней души автора, страждущей от несовершенств и желающей достичь «благоухания духовного». На языке Гоголя это означает высшее состояние человека, высшую степень его приближения к Богу.
Но приближение это начинается и издалека, с осознания человеком собственного «недостоинства», с чувства вины перед Господом и перед людьми.
Какое бы действие литургии Гоголь не объяснял, к какой бы заповеди Евангелия ни обращался, он толкует их именно с этой стороны, со стороны вины и греховности человека, «блаженны плачущие», цитирует он «Нагорную проповедь» и поясняет: «… плачущие ещё больше о собственных несовершенствах и прегрешениях, чем от оскорблений и обид, им наносимых». «Блаженны алчущие и жаждущие правды» — эта строка из Евангелия комментируется Гоголем гак: «…алчущие небесной правды, жаждущие восстановить ее прежде в самих себе».
Тому, чему современный читатель (да и иной читатель XIX века) обязательно придал бы социальный смысл, ища вину не в себе, а в обществе. Гоголь придает значение духовное. Он переносит тяжесть ответственности со «среды» на самого человека.
«Блаженны изгнанные правды ради», — эти слова Христа мы обычно относим к тем. кто пострадал за правду, высказанную в лицо сильным мира сего. У Гоголя насчет этого есть существенное дополнение: «… изгнанные за возвещенье правды не одними устами, но благоуханьем всей своей жизни».
Весь обряд литургии, метафорически повторяющий историю жизни, смерть и вознесение Христа, призван очистить молящегося, помочь ему «изгнать из храма своей души оглашенного». Вот почему так часто мелькают в гоголевском повествовании евангельские грешники: блудный сын. мытарь и разбойник. Последний поминается много раз. как и его просьба, обращенная к распятому рядом с ним Христу: «Помяни мя, Господи, егда приплети во царствии Своем».
Образ кающегося грешника, сознающего свое преступление, чей предсмертный крик был услышан и принят, захватывает воображение Гоголя. Он является в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», в «Страшной мести» и «Вие», в «Портрете» и в «Записках сумасшедшего», в «Шинели» и даже в «Ревизоре» (покаянная речь городничего, обращенная ко всему миру, ко «всему христианству»).
Я уж не говорю о втором томе «Мертвых душ», «Выбранных местах из переписки с друзьями», «Авторской исповеди».
Чичиков, рвущий на себе фрак наваринского дыма с пламенем, и Попри- шин. взывающий к матушке в конце повести о сумасшедшем, одинаково страдают, и это есть страдание раскаяния — самого благодатного из страданий.
Тема раскаяния соседствует у Гоголя с темой суда, наказания. Есть Страшный Суд — он судит в «Страшной мести» колдуна, есть суд государственный (над ним Гоголь, по преимуществу, смеется — вспомним Ляпкина-Тяпкина. судейских в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»), и есть суд, где человек ставит перед зеркалом своей совести самого себя — и отшатывается в ужасе.
«Ужас» здесь не преувеличение. Всякое сильное чувство перерастает у Гоголя в ужас, за которым следует падение или возвышение человека. «А потому кто хочет укрепиться в любви, — пишет он о воздействии литургии, — должен сколько можно чаще присутствовать, со страхом, верою и любовью, при священной трапезе любви».
Трижды повторенное в одном предложении слово «любовь» не смущает Гоголя. Это не тавтология, а настаивание на коренной для него мысли. Ибо и Спаситель пришел в мир «не как каратель преступлений, не как судия, приходящий истребить одних и наградить других. Нет! Послышалось кроткое лобзание брата».
Лишь тогда, когда и судия и преступник увидят друг в друге брата, исчезнут, как считает Гоголь, сами преступления, исчезнут причины их (гордыня, зависть, сребролюбие), и откроется каждому собственная «глубина сердечная», и сумеют люди «обратить сноп серпа в согласно настроенные струны органа». Эти строки из «Размышлений о Божественной литургии» заставляют вспомнить финал понести «Записки сумасшедшего», где несчастный Попри- шин, возвращается из Испании в Россию. слышит, как «струна звенит в тумане». Это не что иное, как звук сочувствия. по которому гак исстрадалась его душа.
Любовь вырывает человека из темноты и влечет к свету. «Аше кто ре- чет, — читаем мы в «Божественной литургии»: — люблю Бога, а брата своего ненавидит, ложь есть: ибо не любей брата своего, его же виде, како может любить Бога, его же не видя?»
Для Гоголя переход от неверия к вере, от эгоизма к братолюбию не прогулка. а полная страхов и потрясений драма. «Служение Тебе, — напоминает священник молящимся, — велико и страшно и самим силам небесным». Эти слова относят нас к признанию Гоголя в письме А. Данилевскому: «Тайное и страшное слово «Христос».
Страх здесь исходит не от самого Христа, не от кары, которая ждет грешника на Страшном Суде. Это страх перед собственным неверием, перед неспособностью любить, перед властью «плотских вторжений», толкающих человека вниз, в пропасть.
Это страх остаться одиноким и на пиру жизни, и перед лицом смерти. «Любовь есть связь общества», утверждает Гоголь и наделяет Христа в «Литургии» самыми нежными красками, призывая на помощь в разговоре о Нем всю свою лирическую силу. Есть что-то неотвратимое в том, что мы познаем Бога (и его триединство) через Христа, через Богочеловека, через личность, подобную нам, — через Сына, у которого есть мать, который был младенцем и. зная о предстоящей ему казни, просил Отца пронести мимо чашу сию.
Моление в Гефсиманском саду — вершина человечности Христа, с которой Он протягивает всем нам руку, потому что и мы боимся пыток, и мы страшимся умереть.
В одной из молитв, читаемых священником в момент службы в храме, звучат такие слова (и Гоголь их цитирует): «Христос все собой исполняй, неописанный!» Их можно прочесть как упрек тем, кто пытался воссоздать в искусстве образ Христа.
Взявшись комментировать литургию. Гоголь хотел, во-первых, с «простотою и доступностью» донести до людей содержание службы, и, во-вторых, он искал прототип «прекрасного человека», которого намеревался показать во втором томе «Мертвых душ». А связь между таким человеком и Христом неизбежна.
Но, и что самое главное, это был поступок христианина, который веровал в лоне церкви и через это верование желал очиститься, встать нал своими прегрешениями и получить право «прозрачно отразить жизнь в ее высшем достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле и в каком она есть покуда в немногих избранных и лучших».
Гоголя в те годы мучила еще одна вина. Он боялся, что зло. представленное им с несравненным искусством, перейдет в жизнь и произведет в ней разрушения, подобные тем, которые произвел в душе живописца Чарткова случайно купленный им портрет.
И как автор портрета, который, искупая свой грех, ушел в монастырь и там создал образы Богоматери и Младенца, поместив их на стене храма, так и Гоголь, «как монах, разорвал связи со всем тем. что мило человеку на земле», чтоб создать вторую и третью части «Мертвых душ».
На пути к этой цели он написал объяснение на Божественную литургию. Он написал его, чтоб напомнить читателю о «великом подвиге любви, совершившемся в мире», и чтоб напомнить себе, что, не свершив такого же подвига, он недостоин возложенного на него предназначения.
Как замечает в комментариях к тексту «Литургии»» Н. Тихонранов, последняя редакция этой работы переписана в тетрадях у Гоголя крупным «детским почерком». Именно таким почерком написаны и предсмертные записки Гоголя, которые он набрасывал сидя в кресле и роняя их затем на пол. Как говорит их содержание, мысли его в эти минуты были с Евангелием, со Христом.
Как ни старалось официозное советское ли литературоведение отделить Гоголя-человека, Гоголя-христианина от Гоголя — автора «Ревизора» и «Мертвых душ», оно ничего не добилось. Оно лишь посрамило себя. Издание «Размышлений о Божественной литургии» после семи десятков лет замалчивания (они не вошли даже в полное собрание сочинений) еще раз убеждает нас в том, что свой подвиг жизни Гоголь совершил, что он духовно осуществил ту задачу, которую не успел поэтически претворить в продолжении и окончании «Мертвых душ».
Полностью читать в PDF формате — Журнал «Логос» 2001, № 9 |