В телячьем вагоне
Теперь я уже не помню, как попала в вагон. Помню толпу, солдат, крики, пинки, давку в вагоне, битком набитом растерянными и растерзанными людьми.
И тихий солнечный закат. Такой мирный, привычный, что просто не верилось, что может «равнодушная природа красою вечною сиять», когда в повалку лежат, цепляясь за кое-какой скарб, женщины, мужчины, дети в телячьем вагоне, где в стене прорезано отверстие со вделанной в него деревянной трубкой, которая будет нашей первой пыткой - хуже голода и жажды, так как мучительно стыдно будет пользоваться на глазах у всех такого рода нужником.
Пытка стыдом - первая пытка... А сколько их еще впереди! Человек умеет быть изобретательным, когда надо издеваться над себе подобными!
Еще сутки простояли мы на запасном пути на нашей станции Флорешты. Все так же шуршали камыши на Реуте, протекавшем у самой железнодорожной насыпи, все так же поблескивала вода; те же родные белые мазанки в беспорядке разбросаны на том берегу, все фасадом на восток, так же знакомы невысокие заборы с закругленными углами, сложенные из плоских камней; те же сливы и вишни, реже - яблони, айва, абрикосы; все те же колодцы с журавлями стоят группами по два-три в низине. И все это как будто уже чужое...
«Дети - наше богатство»
Что запомнилось мне в эти первые сутки неволи? Два события. Первое - рождение ребенка в соседнем вагоне №39 (наш был последний, №40; за нашим был лишь один служебный). Второе. Даже не знаю, как это назвать... Рассортировка? Разлука? Разрывание семей? Это что-то вроде тех сцен, которые описывает Бичер-Стоу в «Хижине дяди Тома», когда негритянские семьи продают по частям. Только тут были не негры. И происходило это в XX веке.
Расскажу по очереди.
Какой-то военный раза два обошел весь состав, вызывая какого-нибудь медика. Врачи среди нас, безусловно, были, но каждый надеялся: «Авось выпустят!» - и никто не желал оказаться эшелонным врачом. Видя, что никто не отзывается, я сказала, что, будучи ветеринарным фельдшером, могу оказать помощь и человеку, если уж очень нужно и лучшего специалиста нет. Меня вывели. Идти далеко не пришлось: помощь нужна была в соседнем вагоне.
О, наш вагон был счастливый! У нас было лишь шестеро детей, и то младшему был уже б лет. И больных у нас не было, если не считать двух старух. В соседнем же вагоне был кошмар! Одних детей там было 18. И вот в этом кошмарном уголке ада родилась девочка. Тринадцатый ребенок несчастной, перепуганной женщины! Ее муж, жандарм, сбежал в Румынию, а все семьи таких невозвращенцев подлежат высылке. Дети были изможденные, худые, в лохмотьях. Старший мальчик лет 14-15. Явный кретин: открытый рот, из которого течет слюна, бессмысленный взгляд, нечленораздельная речь...
Кому нужно было отправлять в ссылку беременную женщину с такой оравой детей? И вот в первый же вечер она родила. Роды, судя по ногтям новорожденной, были преждевременные. Послед не отделялся, матка не сокращалась, и роженица истекала кровью. Нужно было путем массажа «по Креде» удалить послед и затампонировать матку.
Я сказала, что тут без врача не обойтись, и, пока я кое-как ей пыталась помочь, в каком-то вагоне выявили врача, еврея Лифшица, и вдвоем мы с грехом пополам справились.
Лишь поздно ночью вернулась я в свой вагон и до утра не могла уснуть. И не оттого, что трудно было спать, скорчившись в три погибели, под стон и плач человеческого стада, сгрудившегося в тесном, неопрятном загоне, а потому что меня угнетал кошмар, увиденный мной в соседнем вагоне! Нет, разум человеческий отказывается понимать! Ну пусть меня надо выслать. Может быть, я бельмо на глазу! Может быть, я им действительно мешаю. Но куда погнали беременную женщину с целым выводком чуть живых детей, у которых и смены белья нет?! И - накануне родов!
Сколько раз, наблюдая подобные сцены, я не могла избавиться от мысли, что смерть - далеко не самый жестокий выход из Положения.
«Семья - основа государства»
Утром - другой сюрприз. Сперва комиссия, составившая список и сверившая наличный состав со списочным. Затем другая комиссия, отобравшая по списку почти всех мужчин. Чем они руководствовались? По какому признаку разрывали семьи, разлучали матерей с сыновьями, жен с мужьями, я и по сей день не пойму! Часть мужчин, и притом вполне трудоспособных, были оставлены со своими семьями. С другой стороны, забирали довольно-таки ветхих стариков. И - что уж совсем непонятно - забрали из нашего вагона женщину, бывшую помещицу из
Хотинского уезда, оставив, однако, в вагоне трех ее детей. Старшей еще и пятнадцати лет не было, а младший мальчик 12-ти лет - эпилептик: припадки повторялись ежедневно по утрам. Были они очень тяжелые: мальчик бился с пеной у рта и закатившимися глазами, прикусывал язык, марался и мочился, а затем несколько часов лежал как труп.
Бедные дети! Даже птенца, вывалившегося из гнезда, жалко. Но эти люди не имели человеческого (и даже звериного) сердца!
«Отцовский дом покинул я...»
Мысленно я возвращаюсь к первым часам моей неволи - к тем предвечерним часам в телячьем вагоне. Должна же была я при всем моем оптимизме почуять что-то недоброе?!
Ссылка... Это слово пробуждало много воспоминаний о прочитанном: Радищев, декабристы, Шамиль. Наконец, ссыльно-каторжные. Какое-либо преступление, мятеж, и виновных - обычно после суда и тюрьмы - отправляют в чужие края.
В голове путались обрывки песен: «Отцовский дом покинул я, травой он зарастет...» Нет, это не подходит! Ведь там говорится: «Малютки спросят про отца, расплачется жена...» Дети, жена не совершали преступления. Они остались дома. А здесь?
«Не за пьянство иль буянство и не за ночной разбой стороны родной лишился я... За крестьянский мир честной». Нет, и это не подходит. Зачем было брать тех двух девочек в бальных платьях, с патефоном? Или малыша Недзведского, гостившего у бабушки?
Так что же это за ссылка? Ах, вот! Это, наверное, подойдет - картина Ярошенко «Всюду жизнь»: зарешеченное окно «столыпинского» вагона; белоголовый мальчишка бросает крошки голубям; рядом с ним старик дед, грустно смотрящий на голубей, на внука, на небо. Это крестьяне, которых, как рассаду, вырвали отсюда, чтобы пересадить туда. Из земли - в землю. Со всем их крестьянским скарбом - с коровенкой, с плугом, с конягой.
Я убеждаю себя, что это так. Во всяком случае, похоже, но перед глазами встают вереницы самых разнообразных людей: Зейлик Мальчик, успевший захватить лишь детский ночной горшок; та старуха из Водян, успевшая взять лишь вазон цветущей герани и зажженную лампу; старик еврей, истекающий кровью от геморроя, беременная женщина на сносях, имеющая дюжину полураздетых детей и ни одной рубахи на смену. А те две девочки с патефоном?
И все это множество самых разнообразных людей - мелких служащих, лавочников, гулящих девок и учителей, которых роднило лишь одно: все они не понимали, что это с ними происходит, и плакали с перепугу и отчаяния!
И особенно когда взор падал на эту сбитую из досок и врезанную в стену трубу, в которую мы, мужчины и женщины, в большинстве знакомые, должны будем на глазах друг у друга отправлять естественные надобности.
Нет! Это было необъяснимо, непонятно и, как все непонятное, пугало.
Бежать? Не бежать?
Случайно я обнаружила, что вторая дверь нашего вагона - противоположная той, через которую нас загоняли, - не заперта снаружи. Я ее легонько толкнула, она поехала в сторону и... передо мной открылась до того знакомая мирная картина, что я просто окаменела. Разум отказывался понять, что все это: белые мазанки деревни Варваровки с садами и огородами, окруженными оградами из камня-плитняка, колодцы с журавлями и деревенское стадо - черяда, затянутое облаком пыли, возвращающееся с выпаса под лопотанье самодельных колоколец-таланок, и даже само солнце, низко стоящее над горизонтом поту сторону Реута, -все это уже не мое, чужое, что скоро все это скроется, и, быть может, навсегда. И старый как мир инстинкт, тот инстинкт, который заставляет зверя, попавшего в ловушку, искать из нее выход, мне сказал: «Беги!»
И в самом деле, почему бы мне не бежать? Охрана не очень строга пока что. Несколько часовых ходят, но надежнее часовых -страх. Во-первых, страх за близких. Ведь людей забрали целыми семьями, и побег одного члена семьи неминуемо повлечет за собой репрессии против остальных и даже против тех близких, которые пока что уцелели. А затем страх сам по себе. Страх людей, лишенных имущества, привычной жизни, тех прав, которые казались неотъемлемыми. Страх людей, боящихся, как бы не было хуже.
Вспоминается анекдот: в первые годы «Великой Бескровной» двух интеллигентов ведут на расстрел. Один говорит: «Давай бежим!» Другой ему: «А хуже не будет?»
Я могла бы бежать. Несколько прыжков - и я в камышах речки Реут. Собак не видать. А если они и есть, то в воде след быстро потеряют. Скоро стемнеет. Ночь безлунная. К рассвету я буду в Оргеевских лесах - тех знаменитых Кодрах, где человека найти не легче, чем иголку в стоге сена! Кто из-за меня мог бы пострадать? Друзья от меня отвернулись, и я имела право не считать их друзьями. Ира, слава Богу, далеко. Тетя Катя? Она к этому времени - полуживая и почти совсем слепая - переселилась в лачугу где-то на окраине, и вряд ли кто-либо сочтет ее в ответе за это. Старушка Эмма Яковлевна? Однако проживающий у нее лейтенант удостоверит, что я жила там, где работала: у чужих людей.
Нет, за меня никто отвечать не будет. Так что же помешало мне бежать? Неужели и впрямь интеллигентское рассуждение «как бы хуже не было»? Нет! В безумии своем я считала, что хуже быть не может, а следовательно, будет лучше! Что это - глупость? Или надежда?
Если верить Шиллеру, человек надеется, что он рожден для лучшей доли:
Es ist kein leerer schmeichelnder Wahn,
Erzeugt im Gehirne des Thoren.
Im Herzen kundet es laut sich an:
Zuwasbesserm sindwirgebohren.*
А когда становится уж очень тяжело, то эта самая надежда говорит:
Die Welt wird alt und wird wiederjung, Doch der Mensch hoft immer Verbesserung!**
Человек надеется на лучшее, исходя из того, что хуже быть не может!
О доверчивость, родная сестра глупости! Пора бы усвоить, что понятие «хуже» - это тот алгебраический «п», к которому всегда можно прибавить единицу! «Надежда - вольности сестра»... Нет, сестра глупости, равно как и доверчивость.
Рассуждать о том, правильно ли я поступила, не воспользовавшись этой возможностью поиграть в «кошки-мышки» в камышах, я могла сколько угодно, но исправить ошибку (если это и было ошибкой, в чем и поныне сомневаюсь) было поздно: утром двери уже были заперты.
И обман бывает гениальным
Днем, как я об этом упоминала, была совершена еще одна ненужная жестокость: разлучили семьи, отделив почти всех мужчин и часть женщин.
Не буду останавливаться на подробных описаниях этой «сортировки»: госпожа Бичер-Стоу сделала это более талантливо, чем сделала бы я. Но тогда, судя по ее описаниям, делалось все это примитивно, прямолинейно.
Tempora mutantur et nos mutamur in illis.*
Здесь были не негры, в большинстве неграмотные, с младенческих лет знающие, что они - увы! - вещь, кому-то принадлежащая. Мы же привыкли считать себя людьми, свобода и неприкосновенность личности и собственности которых гарантированы Конституцией и охраняются законом.
Надсмотрщики никого не хлестали бичом и не тащили за шиворот; они просто вызывали по заранее составленному списку и успокаивали, улыбаясь, встревоженных женщин. Когда же вызванные не вернулись и женщины, почуяв недоброе, заголосили, - им солгали, их обманули.
Признаюсь, что в этом обмане замешана была и я.
- Кто из вас знает и русский и молдавский язык? Нам нужно растолковать женщинам, зачем мы взяли их мужей, - обратился конвоир к «населению» нашего вагона, самого близкого к служебному.
Разумеется, вызвалась я. Разве я знала, что сообщу им ложь?
Много времени потребовалось для того, чтобы окончательно убедиться, что у нас все от начала до конца построено на лжи, ложью питается и порождает лишь обман...
Вот что я должна была сообщать, когда меня водили из вагона в вагон:
- Женщины! Туда, куда вас привезут, ничего не приготовлено для вашего удобства. Мужчины поедут вперед, прибудут раньше и встретят вас на месте.
Это был, разумеется, обман. Но обман гениальный. Он очень облегчил задачу конвоиров: все были готовы покорно и терпеливо ехать туда, где семьи вновь соединятся.
Но мне стало как-то не по себе.
Если это так, то зачем же из нашего вагона взяли двух совсем дряхлых стариков, а нескольких молодых оставили? И зачем взяли женщину, оставив у нас ее троих детей?
Во всяком случае, никто больше не видал тех, кого в этот вечер забрали.
А видела я то, что в пути никто не пытался ни бежать, ни сопротивляться, ни даже плакать. Все жили надеждой:
- Приедем и там встретимся с мужьями, сыновьями, отцами. Пусть будет нам тяжело, но мы будем вместе.
С какой радостью кидались все к окнам, к щелям, если наш поезд проезжал мимо толпы людей, которых вели под конвоем!
- Наши мужья! Это они идут нас встречать!
И невдомек было, что это за бараки, для чего эти высокие изгороди из колючей проволоки с вышками по углам. За Уралом мы нередко видели эту картину, полагая, что это бурильные вышки нефтеразведки.
Да, «железный занавес» был герметичен. Хотя, надо признаться, мы сами не хотели за него заглядывать, когда в свое время газеты пытались кое-что растолковать. Каждый верит в то, во что хочется верить! Мы хотели верить, что «там» - суровая, гордая страна, окруженная врагами, которая мужественно преодолевает все препятствия и строит счастье. Сначала -свое, затем - всего человечества.
За год - с 28 июня 1940-го по 13 июня 1941 года -многое пришлось пересмотреть, сделать множество открытий и внести коррективы. А сколько неожиданностей было впереди!
Для многих оказалось потрясением, когда по прибытии на место ссылки выяснилось, что никаких мужей там нет.
И дикой выглядела та жестокость, тот цинизм, с которым обращались к женщинам, плачущим, причитающим в отчаянии:
- Где же мой Вася? А где мой Гриша?
- На что тебе именно Вася? Разве Петя хуже? Может, я заменю тебе твоего Васю?
Об этом Бичер-Стоу не писала.
Поминальник:во здравие или за упокой?
Размышления и сомнения
Медленно движется наш поезд. Мы едем... Нет, я неправильно выразилась: нас везут. И везут неизвестно куда. Везут, как нечто ворованное, что надо скрывать от людей: наш эшелон останавливают на разъездах, и во всяком случае так, чтобы не знали, где мы. Но теперь у меня много, очень много времени для размышлений.
Вот через несколько дней сравняется год, как я под советским владычеством. Отчего же я так еще плохо разбираюсь в сущности этого режима? Отчего встает вопрос: за что? Отчего приходишь к выводу, что опять что-то не так? Отчего, слушая радио (главным образом Москву), читая книги (преимущественно изданные в Европе), газеты (и советские, и просоветские, и антисоветские), представляешь какую-то определенную картину, которая потом оказывается абсолютно не соответствующей действительности?
Оттого ли, что СССР - это Россия, а Россия - это моя родина, а родина - это мать... Каждому хочется видеть свою мать доброй, умной, справедливой. Хочется доверчиво идти туда, куда тебя ведет твоя мать. И вдруг она оказывается вурдалаком и ведет тебя в трясину!
Нет, этого быть не может! Этому я не хочу верить! И опять мысли. И опять сомнения.
«Дети - наше богатство». А перед глазами картина: на полу вагона в луже крови и окровавленных тряпках - роженица. В кровавом студне барахтается новорожденная девочка. Заниматься ребенком некогда: пуповина кое-как перевязана. Из матери кровь так и хлещет. Искусанные губы - белые... И рядом 12 детей. Дети этой умирающей женщины. Их везут в ссылку. Куда? Зачем? За что?
Гнусный обман раскрылся, когда мы прибыли в Молчанове на Оби, откуда нас должны были распределить: тех, кто посильней, и одиноких должны были повезти дальше, на север; остальных - распределить по близлежащим лесным колхозам. Тут обман раскрылся во всем его цинизме.
Нужно иметь каменное сердца, чтобы смеяться, видя, как рыдают жены, как заламывают руки матери... А они - те, кто освободил нас из-под гнета помещиков и капиталистов, - смотрели на них, хохотали и отпускали похабные шутки.
Я разожгла в сторонке небольшой костерок, чтоб в его дыму спасаться от «проклятья нарымской тайги» - комаров. Мысли мои были безрадостны. Глядя на рыдающих женщин, я повторяла: «Слава Богу, что маму я отправила за границу!..»
«Гений и злодейство - две вещи несовместные». Так утверждал Моцарт, если верить Пушкину. Но мне снова приходит на ум, как гениально было задумано и осуществлено «злодейство», когда и без того обездоленных, ни в чем не повинных людей разлучили.
Сперва перекличка по списку: всех согнали в одну половину вагона и по алфавиту вызывали на другую половину. Значит, все налицо. После этого стали опять вызывать, но уже не по алфавиту. А когда таким образом отобрали 12 мужчин и одну женщину,
их вывели и дверь заперли.
Вопли отчаяния женщин, плач детей... Но этого мало. Всем оставшимся объявили, что «мужья ваши поехали вперед, чтобы все для вас приготовить, и там вас встретят...» Разве не гениально? Не будут пытаться скрыться, отстать от эшелона. Напротив! Женщины рвутся, чтобы поскорее вновь оказаться пусть и на чужбине, но в своей семье.
Что-то здесь не так!
В ту ночь - первую ночь в пути - я не могла уснуть. Мысли толпились в голове, я старалась разобраться в событиях трех последних дней - осмыслить, понять... Одно было ясно: что-то здесь не так! Но как я была далека от мысли, что еще долгие годы мне придется натыкаться на это «не так!» Во всех самых неожиданных аспектах. И даже теперь, когда я, старая и больная, растеряла все свои яркие перышки идеализма и доверчивости (притом нередко - с кусками живого мяса); когда я испытала все виды несправедливости и разочарования, мне все еще кажется, будто есть много неожиданного, что даст злой силе возможность лягнуть туда, где побольнее!
Что я могу сказать о самом путешествии? Что это был кошмар? Нет! Как раз нам, в нашем последнем, не таком перенаселенном вагоне, было не так уж плохо. К счастью, у нас было не так уж много детей, к тому же совсем не было грудных. И больных немного: припадочный мальчик 11 лет - эпилептик. Одна старуха с тяжелым гастроэнтероколитом. И девочка-старшеклассница, кажется, ее звали Музой. Она была очень хорошенькой, вся сорокская молодежь была от нее без ума, и двое ее ухажеров - Лотарь и Минька - ехали в этом вагоне. Ей было до того стыдно в присутствии всех знакомых мужчин, особенно ее кавалеров, испражняться в деревянную трубу, что у нее получилось что-то вроде спастического паралича сфинктера.
О люди! Те из вас, которые знают, что такое стыд -жгучий, горький, мучительный стыд, - вы поймете, как это невыносимо мучительно! В России ко многому относятся по-иному: в школе принято всей толпой идти в уборную; в бане женщины всех возрастов находятся вместе голышом; наконец, очень большое количество людей побывало в тюрьмах, где стыд совсем утрачивается. Даже медосмотры проводятся без учета какой-либо стыдливости! Но у нас в Бессарабии, где голышом мать никогда не покажется дочери, а отец - сыну, даже увидеть в зеркале собственное отражение считалось бесстыдством.
А тут приходится на глазах у знакомых оправляться! Пусть от стыда не умирают, но трудно передать словами, как это мучительно! Мы отгораживали эту трубу кто шалью, кто простыней. Постепенно мы хоть и со слезами стыда, но привыкли, а эта бедняжка Муза чуть не погибла.
А голод, жажда, духота, усталость? Все это, само собой, постоянно сопровождало нас, но это легче было переносить!
Люди, так резко, неожиданно и жестоко вырванные из привычной, родной обстановки, на первых порах чувства голода не испытывают - для этого они слишком морально угнетенные, пришибленные. Они просто не могут есть. Это состояние я перенесла год тому назад, когда нас с мамой выгнали из дому. Я как будто не отчаивалась и духом не падала и уже работала на ферме (притом здорово работала!), но целую неделю ну просто в рот ничего не брала! Так получилось почти со всеми, кто ехал в нашем вагоне.
Когда нам, раз в день обычно, приносили какую-то еду, чаще всего похлебку с какой-нибудь крупой, никто не хотел есть! Ее ели только трое: парень, страдавший малярией, его мать и я. И нам вполне хватало. Давали нам и хлеб, хоть и очень нерегулярно. По несколько булок. Мы сами его разделяли на всех. Многие и сами не ели, и сушить сухари не догадались (хоть я и указывала, но безуспешно), а затем выбрасывали зацветший хлеб! Эти горожане еще не знали истинной цены хлеба.
Ну а жажда? Ее мы испытали значительно позже. На первых порах ведра воды нам хватало. Да и после чего пить, если почти никто не ел? Кроме того, вначале погода была прохладной. С духотой мы столкнулись позже.
Что же касается усталости, то многие мучились оттого, что в тесноте нельзя было вытянуться как следует. Да и не все могли с непривычки спать на полу, в телячьем вагоне без рессор трясло и швыряло из стороны в сторону. Я же спала как убитая! Если бы у меня было хоть малейшее предчувствие того, что меня в дальнейшем ожидает, пожалуй, и я потеряла бы сон!
В неведомую даль
Нас везли как своего рода контрабанду. Нам просовывали в дверь то ведро похлебки, то ведро воды, то вытряхивали из торбы хлеб. На вопросы не отвечали, просьбы и жалобы не выслушивали. Даже просьбу о медицинской помощи.
Население нашего вагона было пестрое, по преимуществу не слишком интеллигентное: главным образом мелкие лавочники, чиновники и крестьяне. Преобладали крестьяне. Из интеллигенции - семья Мунтян. Из дворянства - я. Были три профессиональных проститутки.
Характерный эпизод. Одна из них вела себя безобразно: сквернословила, похабничала. К ней повадились ходить «в гости» конвоиры. Однажды, когда к нам на поверку зашел начальник эшелона, я к нему обратилась с просьбой прекратить это безобразие, ведь у нас здесь дети.
Ответил он мне - слово в слово - следующее:
- Да, я понимаю: ей обидно, что ее вроде приравняли к вам, бывшей помещице. Но что поделаешь? Приходится ей терпеть ваше общество!
Итак, нас везли... И никто в нашем вагоне не мог себе представить, куда же это нас везут? И через какие места? Однако постепенно я начала ориентироваться: то прочту название, то услышу. И на стене куском опоки * вычертила что-то вроде карты.
Название «Первомайски мне ничего не сказало. Зато Кременчуг сразу поставил все на место. Так вот он, Днепр, который «чуден при тихой погоде»! Впечатления он на меня не произвел, как впоследствии и Волга. Должно быть, для того, чтобы оценить красоту, надо ее наблюдать не из узенького окошка телячьего вагона!
Сам Кременчуг, во всяком случае та его часть, через которую нас везли, произвел удручающее впечатление! Мы привыкли, что дома, даже самые убогие, были чисто побелены, окна застеклены, чисто промыты и покрашены. А то, что мы видели, было грязно, обшарпано: будто черт метлой пригладил и граблями причесал! Вместо стекол то куски фанеры, картона, то просто тряпье.
Дальше - хуже.
Украина, прекрасная Украина с вишневыми садоч-ками, белыми мазанками, где ты?! Встречались дерев-ни, где половина домов была заколочена. Были и какие-то полуземлянки, крытые дерном или соломой. Садиков с вишнями, подсолнухами, мальвами что-то очень мало. А поля! Большие, безбрежные... Только никак не понять, чем засеяны: пшеницей? сурепкой? осотом? А огрехи* на поворотах? Куда смотрят агрономы? Нет! Богатая Украина выглядела далеко не нарядно.
Но вот и Полтава. Сады. Много садов. Сразу чем-то пахнуло родным - напомнило Бессарабию. Но отчего они в таком ужасном состоянии? Сухие ветви, даже целые деревья. Неокопанные, неухоженные. Нам это казалось совсем непонятным, необъяснимым. Не так представляли мы себе колхозный строй!
Харьков. Сразу видно - промышленный центр: сколько железнодорожных путей! Какое огромное паровозное кладбище! И трубы. Целый лес труб. Боже мой! Сколько дыма, копоти, грязи! Просто невероятно!
Затем Воронеж, Тамбов, Пенза...
И вот мы приближаемся к Волге. Сызрань, станция «Батраки», и наш поезд на мосту через Волгу - на том самом мосту, в строительстве которого принимал участие и мой дед, полковник Антон Антонович Кер-сновский. Не думал он, что его внучку повезут через него в телячьем вагоне!
А о чем думала я, когда переезжала через эту реку, бывшую не раз трудно преодолимым рубежом для азиатских народов, рвавшихся в Европу? Думала я о том, что и для меня это будет нешуточным препятствием. И мысленно прикидывала, смогу ли ее переплыть при помощи пучков камыша? Вода с высоты моста казалась очень синей, какой-то выпуклой и неподвижной. Я знала, что граница Европы и Азии пролегает значительно дальше, по Уралу, но именно теперь, переезжая через Волгу, стало как-то особенно ясно, что Европа и все, что с детства привычно, остается позади.
Мама! Папа завещал мне никогда тебя не покидать... Ты говорила: «Tu es mon baton de vieillesse».* Атеперь ты одна, в чужой стране. И ты, Ира! Мой Ирусь, мой «сынку»! Мы были неразлучны. Но как хорошо, что тебя здесь нет! Ты сделала ошибку, выйдя замуж, но может быть, это спасло тебя от судьбы, подобной моей?
Увижу ли я вас, родные мои?!
«В воздухе пахнет грозой»
Думай не думай, а время бежит. Под колеса бесконечной вереницей ложатся километры; мимо проносятся города. Вот Куйбышев. Город похож на огромную деревню из одно- и двухэтажных изб, черных, грязных. Поражает отсутствие деревьев, садов, украшений. Мусор, трубы, грязь и дым.
Уфа! Там впервые меня под конвоем повели за кипятком. Дул сильный ветер и гнал целые тучи рыжей пыли. Пыль была повсюду - хрустела на зубах и резала глаза. Вот тут-то, на перегоне Уфа-Челябинск, произошла какая-то перемена по отношению к нам наших конвоиров: появилась сугубая враждебность, сменившая прежнее насмешливое отношение.
- Они стали злые, как осы, - сказал кто-то из нас. Мы были отрезаны от всего, что было за стенами нашего телячьего вагона, но чувствовали - что-то нависло над нами: в воздухе пахнет грозой. В чем же дело? Обрывки фраз, произнесенных нашими конвоирами, заставляли призадуматься:
- Ну, теперь прощай, отпуск!
- И на увольнение нечего рассчитывать!
- Балда ты! Отпуск! Увольнение! Это все пустяки! Тут не тем пахнет...
А в самом деле - чем же?
В том месте, где мы перевалили через Урал, ничто не напоминало того, что принято называть «горами», скорее - пологие холмы, поросшие лесом. И почему-то запомнилась такая картина: возле самого полотна группа скал; на самой из них высокой - козел на фоне заката. Ей-Богу, он смеялся, тряся бородой!
С тех пор при слове «Урал» мне вспоминается этот козел. Может быть, оттого, что я ему завидовала? Ведь он был свободен.
Взбираясь на перевал, поезд полз медленно-медленно, и так заманчиво выглядели леса, тянувшиеся до самого горизонта и подходившие вплотную к железнодорожной насыпи!
Ночью был переполох. Мы долго стояли в лесу. Кто-то ходил. Грохотали отворяемые двери, заходили и к нам. Пересчитывали. Говорят, что из одного вагона кто-то бежал, разобрав пол. Все население этого вагона было наказано за то, что не помешало побегу. |