I.
Все совершилось не так, как ожидали, но быстро, словно на кинематографической ленте, в сказке или во сне.
Папа – видный чиновник, занимавший хорошую должность, со дня на день ждавший назначения в губернаторы, пришел однажды домой сияющий, восторженный и заявил жене и детям, что совершилась «великая, безкровная» революция.
Все этого давно нетерпеливо и страстно ждали. Папа красноречиво и даже вдохновенно говорил о неминуемой близкой победе над «исконным» грозным врагом, о свободной армии, о свободе народа, о будущих великих судьбах России, о подъеме народнаго благосостояния и образования, о комитете Государственной Думы, приявшей власть, о Родзянко и т. п.
И мама, и Юрочка, и две его младшия сестренки, и даже Mademoiselle Marie – ярая республиканка слушали отца с благоговейным восхищением и восторгом.
После обеда папа много раз звонил по телефону своим сослуживцам и знакомым, к нему звонили. Он поздравлял, его поздравляли...
Весь остаток дня до поздняго вечера папа почти не отходил от телефона, даже устал и охрип от разговоров.
Потом папа уехал куда‑то на заседание своей кадетской партии и вернулся только поздно ночью.
Каждый следующий день приносил что‑нибудь новое, радостное, огромной важности.
В эти дни Юрочка ходил, точно именинник, да и все ходили именинниками.
Раз только у Юрочки больно защемило сердце, это когда он узнал из газет, что Сам Государь, а за ним и Великий Князь Михаил Александрович оба отреклись от Всероссийскаго престола.
Мама молилась и тихонько плакала, папа ходил озабоченный, молчаливый и разстроен‑ный, а Юрочка не знал, что думать.
Однако он органически почувствовал, что что‑то важное и необходимое утрачено. Ему казалось, что жить без Царя нельзя, ну вот так, как человеку нельзя жить без головы. И все эти люди, вся эта беснующаяся, чему‑то радующаяся и горланящая по улицам Москвы,
черная толпа, носящая красныя тряпки, вся и все без головы.
Но об этом Юрочка никому не посмел сказать, боясь, чтобы его не засмеяли.
Ведь ни папа, ни мама и никто из окружающих не только не порицали всего происходящаго, а наоборот, находили, что так это и быть должно.
Что‑же он то, Юрочка, умней всех, что‑ли?!
И он скоро успокоился на том, что так это и быть должно.
Да и впечатление это было мимолетное и под напором других событий быстро улетучилось.
Жизнь скакала, как взбешенная лошадь.
За событиями нельзя было уследить и угоняться.
Революционныя настроения с перваго же дня проникли в стены той гимназии, в которой учился Юрочка.
Возбуждены были учителя, все время устраивавшие какия‑то совещания и все реже и реже появлявшиеся в классах. Возбуждены были и гимназисты, собиравшиеся на митинги.
Они уже не называли друг друга только по именам и фамилиям, как делали это раньше, а к имени или фамилии теперь непременно прибавляли слово «товарищъ». Произносилось ими это слово с большой важностью и так часто, что оно точно висело в воздухе под классными потолками.
Гимназисты выносили всевозможныя резолюции, много резолюций, но уже на третий день резолюции эти так противоречили одне другим, что писавшие и сами не разбирались, чего хотели и чего требовали.
Но за то было возбужденно, весело, шумно, а главное скучные уроки мало по‑малу отходили на задний план и наконец были совсем заброшены.
Учителя почти не преподавали, школьники почти не учились.
Старшие не только не воспрещали им собираться на митинги и выносить резолюции, но сами побуждали их к этому, относились к ним, гимназистам, как к равным, называли их «товарищами».
И школьники, во всем подражая старшим, ничего не понимая в том, что они наболтали на митингах, и что написали в резолюциях, ходили с задранными носами, держали себя на равной ноге с старшими, и были уверены, что и они творят что‑то важное и умное, а что именно, в том пусть разбираются учителя и отцы.
Школьная жизнь разваливалась.
Юрочка смутно чувствовал это, но не отдавал себе в этом отчета и находил, что так это и быть должно потому что и старшие находили, что так это и быть должно.
Но медовый месяц революции продолжался недолго.
Папа приходил со службы к обеду домой все менее и менее восторженным.
Потом стали мелькать в газетах известия, сперва неуверенно, кратко, с умолчанием, а потом определеннее и подробнее о массовом бегстве солдат с фронта, об их распущенности, неповиновении начальству и буйствах, о военных комиссарах, комитетах, агитаторах, о братании солдат на фронте с врагами‑немцами, об убийствах офицеров, о погромах и разграблениях крестьянами помещичьих имений и усадеб.
Мама жаловалась, что жизнь с каждым днем дорожает, что прислуга наглееть, ни с того, ни с сего грубит, служить не хочет, но за свое бездельничание требует несообразно высокие оклады жалования и почти открыто тащит из дома все ценное, что попадается под руку.
На тоже самое в один голос жаловались все их знакомые и родственники.
Все были удивлены и возмущены разнузданным поведением слугь, все широко, растерянно и вопросительно таращили друг на друга глаза, точно в первый раз открывали какую‑то новую часть света и обитающия на ней невиданныя племена, между тем, как среди этих людей они родились, выросли и прожили всю жизнь.
Папа перестал восторгаться революцией, редко и неохотно выезжал на совещания своей партии, почти все свободное время проводил у себя в кабинете, много курил, читал газеты и озабоченный, задумчивый, по целым часам шагал из угла в угол.
Наконец, однажды, когда за обедом зашла речь о «великой, безкровной», о рабочих и солдатских депутатах, о Керенском, папа, побагровев, с ожесточением крикнулъ:
– Сволочи!
И сорвав с груди салфетку, папа скомкал и бросил ее на стол, а сам вскочил и тяжело дыша, весь красный, стал не просто ходить, а бегать по комнате, заложив руки за спину.
Все были поражены, почти в ужасе. Никто никогда не слыхал от папы таких грубых слов.
Мама даже сделала ему по‑английски замечание, напомнив на присутствие в комнате детей.
Папа, немного успокоившись, но с озабоченным видом остановился у стола и, ни к кому не обращаясь, ни на кого не глядя и, видимо, отвечая только на свои тяжелыя, тревожныя думы, вдруг произнесъ:
– Да нет, не погубят они Россию! Куда ее, матушку, погубить?! Протяжэ‑энная, могучая, и страшная она. Хотя народ... дрянь, пропойца и... христопродавец. Не знали мы народа, не знали. Боюсь, как бы не проиграли войну. Ну да все какъ‑нибудь «образуется».
И папа ушел к себе в кабинет.
Слова отца глубоко запали в душу Юрочки.
Какъ‑то иными глазами стал он смотреть на революцию и на революционный народ.
Еще с первых дней «свободъ» ему претило, что народ распоясался, стал дерзок, нахален и без дела по целым дням слонялся по улицам. Особенно резала его уши смрадная брань. Но тогда во всех этих безобразиях Юрочка не отдавал себе отчета. Теперь он уже с некоторой критикой стал относиться к «веливой, безкровной», но, помня слова отца, тоже стал думать, что все какъ‑нибудь «образуется».
Экзаменов в этом году не было, и Юрочку, как одного из лучших учеников, перевели в 8‑й класс.
Отец проводил его с мамой и сестренками в деревню, а сам остался в Москве.
II.
В это лето деревня изменилась до неузнаваемости.
Если прежде мужики вообще мало и неохотно работали, а больше бездельничали, пьянствовали, сквернословили и дрались, то теперь они почти совсем забыли о всяком труде, собирались на митинги, кричали о каких то будто бы украденных у них правах на всю землю и на все, что есть на земле. И раньше враждебно относившиеся к помещикам и вообще ко всем мало‑мальски зажиточным и образованным людям, теперь они лютой злобы своей и непримиримой ненависти уже не скрывали, походя всех обругивали, грозились всех немужиков извести, перебить, сжечь, все имущество отобрать, у родителей Юрочки крали лес, травили своим скотом и лошадьми поля и луга, на глазах всех производили дикия опустошения в саду и огороде и безпрерывно лезли к маме со всякими наглыми разговорами и нелепыми, сумбурными претензиями, всегда нестерпимо дерзкими, грубыми и угрожающими.
Бабы по своей дерзости и злости пожалуй еще превосходили мужиков.
Оне ругались и неистово кричали по целым дням.
Управы на мужицкия безобразия у социалистическаго правительства искать было безполезно. Оно само на задних лапах ходило перед разнузданной чернью и по‑заячьи дрожало за свою жалкую призрачную власть.
Мама выбивалась из сил, чтобы следить за правильным ведением большого хозяйства, но в результате получались одни злостные изъяны, прорухи, безпощадная и безсмысленная порча живого и мертваго инвентаря.
Она часто совещалась с управляющим – человеком знающим и добросовестным, но который с возмущением говорил, что руки опускаются от невозможности работать, что народ – хулиган, а в стране анархия и ждать чего‑либо хорошаго нет ни малейшей надежды.
Мама приказала не принимать больше мужиков и баб, но иногда они, особенно пьяные, силой врывались к ней, когда она появлялась на дворе или в парке и каждый раз после их посещений она горько плакала, говоря:
– Господи! Да ведь это не люди, а какия‑то бешеныя собаки, точно белены объелись! Одне какия‑то нелепыя претензии, грубость, брань и угрозы, угрозы без конца. За что? Что дурного мы им сделали?! Да как они смеютъ?! Нет, я жить дольше здесь не могу, не могу. Надо поскорее уезжать отсюда, а то перебьют всех нас или сожгут живьем...
И мама, обливаясь слезами, ломала руки и писала папе длинныя письма.
Юрочка сердечно жалел маму, очень страдал за нее, хотел ей помочь, оградить от издевательств. Несмотря на свою юность, он был довольно широкоплеч, любил борьбу и спорт и среди своих сверстников выделялся, как гимнаст и силач и один раз собственноручно сильно избил и выбросил со двора пьянаго мужика, оскорбившаго маму.
Это озадачило мужиков и они стали держать себя гораздо приличнее, особенно в присутствии Юрочки.
Он не понимал, почему мужики стали так злы, почему, когда объявили им полную свободу и равенство со всеми, в поступках их не замечается и тени благородства, а наоборот, они стали еще грубее, требовательнее и наглее, почему они ко всем тем, кто выше их по общественному положению, образованию и достатку, относятся с такой непримиримой враждебностью, что ни за кем, кроме одних себя, не признают права жить?
Раньше Юрочке казалось, что как только объявят всем свободу, братство и равенство, так сразу все станут добрыми и братски будут относиться друг к другу, а тут вышло какъ‑будто совсем наоборот.
И Юрочка глазам своим не верил, терялся, и все‑таки надеялся, что это не то, не настоящее, что это какое то недоразумение, которое скоро разсеется, пройдет и пройдет сразу, вот какъ‑нибудь он утром проснется и все будет иное, все изменится, все будут ласковы, хороши и доброжелательны друг к другу.
И первое время он ждал этого чудеснаго превращения, но оно не наступало и чем дальше, тем было хуже, возмутительнее и гаже.
И сам Юрочка мало‑помалу стал смотреть на мужиков с опаской, а потом в его незлобивом, доброжелательном сердце начала зарождаться неприязнь к ним.
Однажды, проходя по дороге около своей усадьбы мимо кучки мужиков и парней, он услышалъ:
– Пожди, дай срок. Доберемся и до бар с барчатами. Под орех разделаемъ; попили нашей кровушки. Попьем и мы ихней.
Сказано это было громко, с неизбежным прибавлением мерзких слов и видимо, нарочно для того, чтобы Юрочка слышал, сказано с непримиримой враждебностью.
И говорили это не одни парни, а и немолодые мужики, из которых кое‑кого он знал, которые неоднократно приходили и сами и присылали своих баб и детей к маме лечиться, которым папа неоднократно помогал кому хлебом, кому деньгами.
Юрочка глубоко, до слез был обижен, оскорблен и огорчен.
Над этими словами и особенно над тем непримиримо‑злобным тоном, каким они были сказаны, Юрочка много и долго ломал голову.
«Что сделали мы им дурного? Папа и мама всегда хорошо относились к ним, помогали им, заступались за них, когда их кто‑нибудь обижал, чем мы виноваты, что мы богаче и образованнее ихъ? За что же меня‑то и моих сестренок они ненавидят, за что? Ведь ни злого, ни худого мы еще не успели им сделать. Но если бы они могли раскрыть мое сердце, то увидели бы, что, кроме добра, я ничего никогда не желал имъ».
На эти вопросы Юрочка не находил ответа и сталь избегать мужиков.
К концу лета приехал в имение и папа.
Все в доме облегченно вздохнули, до этого все жили, как в осажденной крепости.
Папа очень похудел, постарел, осунулся, стал задумчив и раздражителен.
От прежняго увлечения революцией и Керенским не осталось и следа.
Революцию он считал хамским бунтом, подстроенным жидами. Керенскаго называл негодяем, предателем, подлым, жалким фигляром, который ведет Россию к гибели.
– Негодяи, мерзавцы и воры предали и продали Россию жидам на выжигу и продолжают продавать оптом и врозницу. Теперь вся надежда на генерала Корнилова. Только он один может еще поправить наши дела. А пока отвратительно, скверно, кажется, дальше идти некуда... И народ – негодяй, и тупая, злобная скотина. Ему нельзя было давать никаких послаблений. Кнут, палка и ежевыя рукавицы – только это одно онъ
и признает и только этого он и достоин. Это – дикий зверь какой‑то, подлый трус, не желающий защищать отечество, вор, грабитель и убийца. Ну да не все еще пропало. Мы еще сильны. Помогут и союзники. Ведь им невыгодно, что у нас такой хаос, такой кавардак.
– Бог даст, все понемногу «образуется»... – с тяжелым вздохом добавил папа.
III.
В средних числах августа вся семья возвратилась в Москву, потому что изъ‑за озорства населения жизнь в деревне оказалась невыносимой и небезопасной, к тому же папа спешил на государственное совещание.
Юрочка стал ходить в гимназию.
Но школьная жизнь развалилась окончательно. Об учении нечего было и думать.
Гимназисты окунулись в политику, разделились на партии и несчастныя дети оказались совсем сбитыми с толка.
Учителя – одни посещали классы мимоходом, впопыхах, другие устраивали с школьниками митинги, разъясняли им значение «великой, безкровной» революции и различия между политическими партиями.
В воздухе нависала гроза.
Черныя тучи на русском небосклоне с каждым днем все сгущались и мутнели.
Русские солдаты без боя сдали немцам Ригу и бежали с фронта.
Генерал Корнилов настойчиво требовал от Керенскаго и Временнаго правительства полноту власти для себя, подчинения солдат офицерам и права суда и наказания вплоть до смертной казни включительно за дезертирство, измену и нарушение дисциплины.
И правительство, и Керенский все это обещали, но ничего не давали и видимо, не хотели давать.
Фронт разваливался; офицеры гибли и от вражескаго оружия, и от зверских самосудов своих же бывших подчиненныхъ; солдаты буйствовали, грабили, воровали частное и казенное имущество и с оружiем в руках разбегались по домам делить казенную и помещичью землю.
А под всероссийский аккомпанимент дезертирства, измены, подлости, убийств, и воровства глава правительства Керенский без устали произносил жалкия, преступныя речи об углублении и завоеваниях революции.
И вся великая страна представляла собою какие‑то Содом и Гоморру болтливости, безумия, низости, разврата и великих предательских злодеяний.
В гимназии, как и везде, тоже образовались партии.
Большая часть гимназистов под влиянием учителей и революционных газет (тогда все газеты были революционныя) стояли за душку‑Керенскаго, значительно меньшая, да и то несмело, за суроваго генерала Корнилова.
К последним все решительнее и решительнее склонялся и Юрочка.
По всем прежним внушениям и симпатиям он стоял за свободу, братство и равенство всех людей на земле. Ведь об этом писалось в «хорошихъ» либеральных книжках, в «хорошихъ» передовых газетах, об этом говорилось в семье, в школе, у знакомых. Но после собственнаго личнаго опыта в Москве и, особенно, в деревне Юрочка стал догадываться, что в действительности выходит не только совсем не так, как пишется в «хорошихъ» книжках, в «честныхъ» газетах и как говорится вокруг, а совсем наоборот.
Провозглашение свобод привело не к братству, равенству и согласию, а к разъединению, вражде и крови.
И Юрочку удивляло, как же опытные, умные, взрослые люди говорят и пишут неправду. Неужели они заблуждаются или еще хуже – обманываютъ? Но для чего же?
Юрочка всего этого не понимал, терялся и стал думать, что в свое время все «образуется», как недавно еще говорил папа.
Но Юрочка заметил, что этого слова папа теперь никогда уже не произносит, а ходит молчаливый, подавленный, часто вздыхает и иногда пристально смотрит ему, Юрочке, с особенной какой‑то нежностью и печалью в глаза, точно хочет что‑то сказать и не может.
Юрочка понимал тяжелое настроение папы, но тоже ничего ему не говорил. Никому не хотелось разбереживать наболевшую рану.
И в доме у них, как и у всех знакомых и родных, в последнее время все приникло, опустилось, все ходили озабоченные, удрученные, все чего‑то ждали, какого‑то несчастия. Даже его маленькия сестренки, обыкновенно шаловливый и бойкия, стали значительно сдержаннее.
После неудачнаго похода войск генерала Корнилова на Петроград, когда сам верховный главнокомандующий и его ближайшие сподвижники были объявлены правительством Керенскаго врагами народа и заключены в Быховскую тюрьму, казалось, что гроза над русской землей вотъ‑вот должна разразиться.
Все чувствовали, что дальше так жить нельзя, что должно произойти что‑то решающее и роковое.
Бросившие фронт изменники‑солдаты, погубившие флот звери‑матросы, неработавшие рабочие и выпущенная Керенским из каторог и тюрем любезная сердцу этого «диктатора» преступная чернь не скрывали своей наклонности к большевизму.
Разбои, грабежи и убийства стали обычным, узаконенным тогдашними властителями явлением. Суда и расправы над преступниками никем не производилось.
Весь гнойный сор народный, его смертельныя болячки, при законной царской власти не смевший и помыслить поднять свою разбойничью голову, раскрыть свою богохульную, смердящую пасть и распустить мерзостный язык, теперь всплыл на поверхность российской жизни, выступил на передний план и диктовал свою преступную волю ничтожнейшему, и презреннейшему из когда‑либо существовавших правительств.
Воры, грабители и убийцы, предатели, изменники и провокаторы, шпионы и дезертиры, насильники и растлители теперь не скрывались, не стыдились своих злодеяний, но громко, во всеуслышание хвастались своими «подвигами».
Их руки были развязаны, их действиям дан был полный простор и полная воля.
«Свободы» осуществлялись вовсю.
Законопослушный, мирный, трудящийся обыватель, тот, который наживал богатства, создавал великое государство и на своих плечах нес все многообразныя тяготы его, своим же правительством был отдан на полный, жестокий произвол бездельникам – народным низам и отбросам. Все в России переместилось, все перевернулось вверх дном. Мозги помрачились, разум отсутствовал, понимание испарилось, совесть угасла, сердце пламенело человекоубийством.
Карались люди не за преступления, не за бездельничание, не за измену родине, не за убийства, грабежи и всевозможныя насилия, а, наоборот, изменники, предатели и уголовные преступники карали порядочных людей за добродетель, за доблесть, за верность Родине, за честную, безупречную жизнь.
Все происходило, как в доме умалишенных, когда преступные и психические боль‑ные берут силу, опрокидываются на своих врачей, служащих и сторожей и безпощадно избивают их, не понимая, что без их помощи и опеки и сами обречены на гибель.
А пока обезглавленная и обреченная Россия металась, в этом кровавом кавардаке и ужасе, «диктаторъ» ея, божок подлой революционной черни – Керенский, совершая преступление за преступлением, позируя и кривляясь, как жалкий балаганный клоун, наводнял нашу родину своей глупою растленной болтовней, явно покровительствовал человекоубийственной пропаганде Ленина и Бронштейна – двух главных дьяволов краснаго социализма со всей их нечистой сворой, а потом на окончательную гибель нашего отечества скрывал этих дьяволов от суда и расправы.
Великая Россия корчилась в предсмертных судорогахь.
Папа нервничал, говорил, что все идет из рук вон плохо и Богь знает, к чему это приведет, но не допускал и мысли, что власть захватят большевики.
– Нет, до этого‑то не дойдет, – говорил он. – Это немыслимо, этого быть не может. Тогда что же? Анархия? Тогда и России, и всем нам конец.
Юрочка помнил ту грозную осеннюю ночь, когда он проснулся от какого‑то страннаго, отдаленнаго, протяжнаго гула.
Он стал прислушиваться.
Походило и на глухие раскаты грома, и на завывание бури, но не совсем.
«Что это такое?? – подумал Юрочка, и сердце его тоскливо, болезненно заныло. Он начинал догадываться, но не хотел и боялся верить своей догадке. – Громъ? Нет, не похоже... Теперь не лето. Грома не может быть. Ветер сорвал с крыши железные листы и хлобыщет ими?... – Он еще внимательнее прислушался. – Нетъ».
Густой, протяжный гул внушительно и низко стлался над спящим городом и то замолкал, точно отдыхая, то через неопределенные промежутки, набравшись сил, снова начинал гудеть.
Сердце Юрочки все тревожнее и больнее ныло, точно кто‑то все сильнее и крепче сжимал его железной рукой.
Тоска становилась безысходнее.
Он долго и напряженно прислушивался, наконец, должен был признать, что гул происходил от пушечной стрельбы.
Сомнений не оставалось никаких.
– Вот оно начинается... – в душевном смятении прошептал Юрочка и почувствовал, как что‑то безформенное, кровавое, кошмарное и страшное надвигается на него со всех сторон и начинает давить, как тяжелый пресс и он чувствовал, что будет давить до тех пор, пока вся и всех не раздавить.
И от этого безформеннаго и ужаснаго некуда бежать, негде спрятаться, нет спасения.
Он глубоко, тяжело вздохнул, долго ворочался на постели, с бьющимся сердцем прислушиваясь к редким, грозным завываниям и наконец, измученный, заснул.
Вскочил Юрочка от чьего‑то прикосновения и сразу сел на постели с выражением тоскливаго вопроса на лице.
Ему казалось, что он почти не спал.
Перед ним стоял совершенно одетый отец.
Его обыкновенно свежее, с легким румянцем лицо было теперь бледное, но спокойное.
Было раннее утро.
Через опущенныя тяжелыя шторы и занавеси с улицы едва проникал свет, за то отчетливо слышалась за окном частая ружейная трескотня и характерное татакание пулемета.
Юрочка сразу обо всем догадался.
Сердце у него оборвалось.
– Ничего, не безпокойся, мой мальчик, – произнес отец, – но поскорее одевайся. Это выступление этих негодяевъ‑большевиков. Вероятно, к вечеру с ними будет покончено, хотя есть слухи, что Петроград уже у них в руках. Вот до чего довела политика этого подлеца – Керенскаго.
С этими словами отец вышел из комнаты.
Юрочка стал поспешно одеваться.
IV.
Целые дни и ночи с трех сторон трещали за стенами ружья, с ревом, точно большия швейныя машины, строчили пулеметы и изредка, но за то внушительно и грозно врезываясь в гущу других звуков и покрывая их собою, выли в воздухе артиллерийские снаряды и с оглушающим грохотом и громом разрывались, сокрушая стены и крыши домов.
Каждый звук выстрела, даже револьвернаго, отражаясь от безчисленных стен и крыш, раздавался раздирающим уши звонким, многоголосым эхо.
Казалось, что стены и крыши зданий представляли собою неисчислимыя, гигантския, туго натянутыя струны.
Казалось, какие‑то невидимые, безчисленные дьявольские пальцы с нечеловеческой стремительностью и силой, безсистемно и сумбурно, безперерывно и разом во множестве мест ударяли по этим струнам.
Струны безумно, возмущенно, куда грознее и громче, чем морския волны во время бурнаго прибоя, рокотали и с бешеным ревом, треском и громом выли и рвались.
А дьявольские пальцы, как бы неудовлетворенные производимым ужасом, все с возрастающими и усиливающимися бешенством и быстротой продолжали свое страшное, вопиющее дело разрушения и убийства.
На улицах, в дворах и за стенами домов лилась кровь, валялись мертвыя тела и в болезненных судорогах корчились раненые.
Демон разрушения и убийства торжествовал, празднуя свою человеконенавистничес‑кую тризну.
Уже на другой день уличных боев в некоторыхь частях города запылали зажженные артиллерийскими снарядами дома, огромным, зловещим заревом освещая, особенно по ночам, безобразную и жуткую картину человеческой жестокости, безумия, подлости и ненасытимой алчности.
Дворники, лакеи, кухарки, горничныя, прачки, базарныя торговки, приказчики и вся тунеядная уличная чернь, неимоверно расплодившаяся за время «свободъ», шпионажем, доносом и даже с оружием в руках открыто и тайно помогала большевикам.
Вся интеллигенция делилась на несколько категорий: одни по всероссийской привычке сочувствовать всякому протесту против существующаго правительства и на этот раз тайно были на стороне большевиковъ; другие – подавляющая часть нашей политически‑слепорожденной интеллигенции, той, которая всю свою жизнь со всем усердием и самодовольной тупостью глупца только тем и занималась, что своими руками рубила те самые суки, на которых до сей поры так уютно и безопасно сидела, не отдавала себе отчета, что несет с собою ей и России большевистское владычество – и только единичные люди догадывались, что с воцарением большевизма – мученическая смерть антипатриотическим, распутным и легкомысленным интеллигенции и буржуазии, уничтожение вырожденческой, развратной культуре и невообразимо‑тяжкия испытания, полуистребление и полное разорение всему забывшему Бога и совесть, растленному, преступному и жестоковыйному русскому племени.
Они понимали, что большевизм – это пылающий адским огнем громадный метеор, по воле карающаго Провидения ринувшийся в прогнившее сверху до низу, необъятное, смрадное русское болото.
От его тяжкаго, стремительнаго падения полетят во все стороны гнойныя брызги и мутными волнами разольются по лицу всей земли.
Клокоча и пламенея, он взбушует все загноившееся, зловонное болото, сожжет много добраго, здороваго, но сожжет и гной, растеряет свою ужасающую палящую силу, распадется на части, зароется и засосется тиной болотнаго дна.
И образуется тогда твердая почва, и будет добрый материал, и начнется новое, здоровое строительство.
Дом, в котором жил с родителями Юрочка, был огромный, пятиэтажный, построенный так, что узкий двор его представлял собою дно длиннаго и глубокаго колодца.
Он с трех сторон обстреливался ружейным и пулеметным огнем, и жильцы квартир, обращенных к Никитским воротам и к прилегающим к ним переулкам, с перваго же дня вынуждены были выбраться оттуда в другия, более безопасныя помещения, так как у них пулями были перебиты окна, изрешетены стены и исковеркана мебель.
Были уже среди мирных квартирантов и раненые.
Папа целые дни проводил в помещении домоваго комитета, образовавшагося в первый день выступления большевиков и приходил домой только есть и спать.
Мама с сестренками и с mademoiselle почти не выходила из самой безопасной срединной комнаты, в которой в обычное время помещалась гувернантка.
Юрочка не мог спокойно сидеть в квартире, подъезд в которую, как и все подъезды дома, изнутри был забаррикадирован шкапами, ящиками и сундуками и перед которым на внутренней лестнице поочередно дежурили жильцы.
Отбывал свои дежурства и Юрочка, а в свободное время, выждав минуту, когда двор переставали обстреливать продольным огнем, быстро перебегал его и спускался в полуподвальный этаж к отцу в домовую контору, а чаще всего прижавшись где‑нибудь к выступу стены, целыми часами простаивал в дворе, ко всему прислушиваясь и приглядываясь.
Громовый грохот разрывавшихся снарядов, гулкое шуршание по крышам падающих осколков, безперерывная ружейная и пулеметная дробь, временами сливавшаяся в один общий оглушительный рев, поднимала и возбуждала нервы Юрочки.
Особой робости он не испытывалъ: ему было и жутко, и весело; он чаще обычнаго смеялся.
Звуки боя производили устрашающее и величественное впечатление.
На тротуарах и по улицам ползали и стонали раненые.
Один раз у сквозных высоких железных ворот изнутри двора появилась вся в белом сестра милосердия, имея в руках большой белый флаг Краснаго Креста.
Со стороны большевиков стрельба по флангу поднялась с безумной яростью.
В одно мгновение пронзенная несколькими пулями молодая женщина свалилась на землю, выронив из рук простреленный флаг.
Послышался отчаянный крик.
Пятна алой крови растеклись на белой одежде сестры.
Она упала за вделанными _______в низ ворот, толстыми и широкими железными листами, которых не пробивали пули.
У Юрочки занялся дух. С секунду он стоял с пристывшими к фигуре корчившей‑ся и стонавшей сестры глазами, потом сорвался с места и не помня себя, среди жужжа‑щих по двору пуль бросился на помощь раненой. Неизвестные мужчины, стоявшие у ближняго подъезда одной из квартир, упали на землю и, прикрываясь теми же железными листами, поползли на помощь к несчастной.
Юрочка и неизвестные быстро втащили раненую в ближнюю квартиру.
Юрочка дрожал мелкой дрожью, лицо его раскраснелось, глаза блестели. Он нервно смеялся и в глубине души гордился тем, что он – не трус, пролитая же кровь, оказавшаяся у него на руках и на одежде, произвела на него неприятное и тягостное внечатление.
По утрам, когда по взаимному уговору враждующих сторон бой на некоторое время прерывался, Юрочка с удостоверением от домового комитета в руках бегал в соседния улицы в лавки и покупал мяса, хлеба, масла, молока и газеты.
Мать, дрожавшая за жизнь мужа и детей, никак не могла удержать его около себя.
Юрочка со вниманием выслушивал разсуждения и толки взрослых о ходе боев, о шансах на победу как белых, так и их противников.
Теперь он уже сам понимал, что дело примет очень худой оборот, если большевики возьмут верх.
Он этого страшился, хватался за газеты и с жадностью прочитывал их.
Чувствовалось, что многочисленныя полчища большевиков, состоявшия из солдат, матросов, рабочих и бродячей преступной черни, которым так или иначе сочувствовала и помогала вся миллионная мужицкая Москва, полчища, владевшия всеми складами оружия, снарядов и патронов, давят своей численностью небольшия, лишенныя артиллерии, располагающия скудными запасами патронов, кучки офицеров, юнкеров, кадет, студентов и иной учащейся молодежи.
Казалось, что здесь все перевернулось вверх ногами.
Здесь грузное, грязное дно всей своей каменной тяжестью давит на опрокинутые вниз и притиснутые к земле хрупкие верхи и крышу.
Здесь кровожадные и грабительские инстинкты презренной черни, освобожденные от крепкой узды сдерживавшаго их закона и права, сознавшие свою слепую, жестокую силу, в смертельной схватке сцепились с остатками защитников законности, чести, славы и достоинства в мучительных судорогах умирающаго великаго государства.
На стороне одних была сила, были жажда крови и наживы.
На стороне других не было силы, но были доблесть, самопожертвование, любовь к гибнущему отечеству и полное одиночество среди океана бешеной людской ненависти и злобы.
В газетах писали о движении на защиту Москвы атамана Каледина с донскими казаками, генерала Корнилова с текинским полком. Описывались даже подробности, как знаменитый генерал вырвался из Быховскаго плена.
Надежды буржуазных обывателей вспыхивали, но лопались, как мыльные пузыри.
В ожесточенных, томительных и кровопролитных боях прошло около недели.
Утром второго ноября бой мгновенно прекратился, точно тихий ангел взмахнул ветвью мира над страдальческим городом.
Сразу наступила непривычная, загадочная и жуткая тишина.
Нигде не протрещал ни один выстрел.
Время было необычное для перерыва боя.
Юрочка выглянул в окно и увидел в переулке толпу народа, не вооруженную, радостную, состоявшую главным образом из женщин и детей, высыпавших из ближних углов и подвалов.
Окружив разносчика, все нарасхват покупали у него газеты.
Юрочка, уже догадываясь, что междоусобный бой кончен, стремглав бросился в переулок, пробился в толпе к газетному торговцу и вырвал у него листок, сунув ему деньги.
Из газеты он узнал, что действительно война кончилась. Победа осталась на стороне большевиков.
Папа, наскоро пробежав глазами печатныя строки, побледнел и пробормотавъ: «иного ничего нельзя было и ожидать», с тяжелым вздохом быстро прошел в комнату жены.
Юрочка слышал, как папа, шагая по комнате и
стараясь казаться спокойным, говорил маме:
– Надо, милая, собираться и как можно скорее. Захватим детей, самыя необходимыя вещи из одежды, драгоценности и поедем на Дон. Больше пока деваться некуда. Там атаман Каледин и казаки. Они не подчинятся большевикам. Да, пожалуйста, не разболтай об этом прислуге, скажи, что едем к себе в деревню. Возьмем только Аннушку и mademoiselle. Все остальные ненадежны. Представь, Петр (лакей) – большевик. Его надо поскорее удалить... впрочем, нет, лучше пусть остается, а то может донести.
Мама тихо плакала.
Юрочке тоже захотелось, как можно скорее вырваться из этого всероссийскаго ада и ехать к свободолюбивым казакам.
Мама с mademoiselle и с Аннушкой разбирала, собирала и запаковывала вещи в корзины, чемоданы и сундуки.
Как ни старались возможно меньше отягощать себя в дороге вещами, но их приходилось взять целыя горы и притом бралось только самое необходимое: без чего обойтись нельзя.
Юрочка был на посылках.
Папа уходил в город и возвращался каждый раз все мрачнее и мрачнее, шопотом сообщая об арестах то того, то другого из своих сослуживцев и знакомых, очень торопил маму поскорее собираться, сам помогал укладывать вещи и затягивал чемода‑ны и укладки.
В первый же день своего владычества большевистския власти потребовали на переписку все документы жильцов дома для зарегистрирования в комиссариате.
|