Заказать книгу можно в нашем магазине:
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15558/
Я в село въезжаю, -
Мужики попались.
- Бог на помощь, братцы!
Воли-то дождались!?
- За привет спасибо,
- И в затылке чешут.
Не всегда, знать воля
Радует и тешит.
«Век». 1860 г.
«Утром 19 февраля Государь со всей Царской Фамилией был у обедни в маленькой церкви Зимнего Дворца и по окончании богослужения прошел оттуда в комнаты Императрицы, где все они пили чай и завтракали. От Императрицы Государь отправился один к себе в кабинет и приказал камердинеру распорядиться, чтобы церковь опять отперли и чтобы в ней никого не было, даже ни священников, ни причетников. Вскоре потом он прошел в церковь и оставался в ней один около двадцати минут. Сторож, незаметно для него спрятанный за коридорными дверями, ожидал его выхода. Из церкви Государь шел необыкновенно скорым, торопливым шагом и с видом решимости, никогда прежде в нем не замеченной. По возвращении в кабинет, он тотчас сел за бумаги и начал их подписывать одну за другой, а всех подписей требовалось, говорят, тридцать пять. По подписании их, ни мало не медля, отправил бумаги с фельдъегерем к Буткову».
Так описывает современник утро 19 февраля 1861 г., когда завершено было дело освобождения крестьян от крепостной зависимости - дело по важности не имевшее равного в русской истории и бывшее в значительной мере личным делом Государя. Он чувствовал удовлетворение и радость... Он прошел к своей любимице, семилетней Великой Княжне Марии Александровне. «Я хотел расцеловать свою дочь в этот лучший день моей жизни», - говорил он впоследствии.
Не мог он не вспомнить в этот великий день и о своем отце, который, по преданию взял с него на смертном одре слово освободить крестьян. На прогулке в коляске он на несколько минут становился перед памятником «Незабвенному», накануне (в годовщину кончины) украшенному цветами: мысленно он соединился с тем, кто лучше, чем кто бы то ни было другой, способен был понять владевшие им чувства.
Никто в столице не знал о совершившемся: дело подготовки освобождения крестьян держалось в строжайшей тайне. Печатание положений и Манифеста шло с лихорадочностью. В помощь казенным типографиям были привлечены частные. Набор развозили по ночам в придворной карете с охраною. Служащие и рабочие связаны были обязательством ничего не разглашать. При всяком выходе из типографии они подвергались обыску. Листы печатались в типографии Второго Отделения и в Сенатской типографии. С 12 февраля началась фальцовка и брошюровка в залах Первого Кадетского корпуса (в тех самых, где, как известно, происходили заседания Редакционных комиссий). Там же Положения и Манифест укладывались в кожаные чемоданы в полтора аршина длиною и в лубочные ящики в два аршина длиною. Все залы корпуса были завалены печатною бумагою - обучение кадет гимнастике и фронту было прекращено.
В народе циркулировали слухи, назначавшие то на один, то на другой день объявление «воли». Говорили и о 19 февраля[1], но 17 февраля появилось официальное оповещение о том, что 19 числа никакого правительственного распоряжения по крестьянскому делу не будет. Зато 18 - в другом официальном издании появилось сообщение, что «в предстоящие дни молитвы и поста совершится давно ожидаемое народом событие». Это не препятствовало тому, что всякие разговоры о предстоящей «воле» оставались строжайше запрещены. Чуть ли не накануне опубликования Манифеста два дворника за такие речи были схвачены и в самый день «объявления воли» якобы подвергнуты телесному наказанию.
День опубликования Манифеста был приурочен к дате, имеющей значение символическое - к последнему воскресенью перед постом, к так Называемому «прощеному воскресенью». Оно приходилось на 5 марта.
Ночью манифест развозили по церквам с предписанием священникам молчать и никому не показывать до обедни. В девять часов утра распространилась весть, что расклеено объявление на углах от имени генерал-губернатора, сообщавшее о великом событии и о том, что раздают Манифест...
С особой торжественностью должен был быть объявлен Манифест в Исаакиевском соборе, где должно было быть совершено митрополичье служение, и куда был приглашен дипломатический корпус. Только иностранные дипломаты, генерал-губернатор и духовенство были приготовлены к тому, чтобы услышать знаменитый отныне Манифест: для молящихся чтение его было неожиданным...
Как провел этот знаменитый день Государь? Утром Великая Княжна Мария Александровна выбрала сама между своими образами образ Благовещения и принесла в подарок отцу. По свидетельству близкой к Царской Семье графини А. Д. Блудовой, девочка в этот день особенно была ласкова с отцом, обнимала и целовала его беспрестанно. Государь поехал с нею в крепость на могилу отца помолиться там, а потом катался с нею в открытом экипаже. Около Летнего Сада народ окружил и приветствовал его.
Не мог Государь не поделиться своими чувствами с представителями армии. Он поехал на развод в Михайловский манеж. По окончании развода с церемонией внезапно раздался громкий, как бы слегка надтреснутый голос Государя: «Господа офицеры, ко мне!» Все бросились к Государю и окружили его кольцом: никто в Манеже еще не знал о совершившемся событии. Государь сказал примерно следующее:
«Сегодня я приказал объявить Манифест о помещичьих крестьянах. Первый шаг к перемене их быта сделан дворянами, вашими отцами и братьями; между вами также есть помещики; следовательно, вы все мне сочувствуете, и я надеюсь, что вы по-прежнему будете служить верою и правдою и охранять Престол, а я всегда привык мою верную гвардию...» Всего нельзя было расслышать, так как Государь говорил волнуясь, невнятно, скороговоркою, глотая многие слова и притом со слезами на глазах. Речь Государя произвела потрясающее впечатление: даже враждебный правительству современный повествователь не мог здесь влить хотя бы каплю своего скептического яда. Что касается одного из офицеров, который сам пережил эту сцену, то он в своих воспоминаниях пишет: «Никогда не забуду я стихийного энтузиазма, охватившего офицерство после этих слов. Раздалось могучее «ура», потрясшее своды Манежа. Кепи и каски замелькали в воздухе, офицерство перемешалось в чинах и рангах, бросилось к Царю. Его подняли на руки и вынесли на площадь в сани».
Для всех ли был Манифест такой радостью? Государь прекрасно понимал, что нет. Недаром мудрый митрополит Московский Филарет, которому было предоставлено окончательно отредактировать составленный Ю. Ф. Самариным текст Манифеста, опустил слова: «В сей радостный для Нас и всех верноподданных Наших день», - и так мотивировал этот многозначительный пропуск: «Не упомянул я о радости, чтобы от лица Царя не было произнесено слово, которому не сочувствовали бы многие из верноподданных».
Государь прекрасно отдавал себе отчет в том, что его авторитет и популярность в значительной степени поколеблена среди дворян. Но как примет крестьянство свое раскрепощение от лежавшего на нем веками ига?
Государь был прозорливее своих советников. Он более трезво, чем они, оценил обстановку, в которой протекала Реформа. Он понимал, что она не может пройти спокойно, безмятежно. В свое время обсуждалась мысль о том, чтобы к моменту введения в жизнь Положения, Россия была разделена на генерал-губернаторства и чтобы, таким образом, на местах заблаговременно оказались люди, обладающие полнотою власти и способные справиться со всеми возможными затруднениями. Этот проект встретил решительное сопротивление со стороны министра внутренних дел Ланского, действовавшего под прямым влиянием Н. А. Милютина[2], духовного отца Реформы. Ланской представил записку, в которой доказывал ненужность проектированной меры: народ спокойно, с верою в Царя ждет Реформ, и новая власть только затруднит правильное ее проведение. Безмятежная уверенность Ланского вызвала гневливые реплики Государя, едва не побудившие к отставке почтенного старца. В частности, против фразы доклада о том, что «народ не только не сопротивляется, но вполне сочувствует распоряжениям правительства», Царь написал: «Все это так» пока народ находится в ожидании, но кто может поручиться, что, когда новое положение будет приведено в исполнение, и народ увидит, что ожидание его, то есть свобода, по его разумению, не сбылись, не наступит ли для него минута разочарования? Тогда уже поздно будет посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надо, чтобы они были бы уже на местах... Если Бог поможет, и все останется спокойно, тогда можно будет отозвать всех генерал-губернаторов, ибо все войдет опять в законную колею».
Государю не удалось провести повсеместно устроение генерал-губернаторств, но он не отказался от этой мысли направить на места специально им уполномоченных лиц, облеченных полнотою власти. За несколько дней до обнародования в столицах Манифеста были отправлены во все концы России флигель-адъютанты и свитские генералы, которые от лица Государя должны были сообщить народу радостную весть об освобождении крестьян. На этих близких к Государю людей должна была лечь, в первую очередь, вся тяжесть ответственности - совместно с начальниками губерний и с предводителями дворянства - по принятию мер, могущих быть вызванными той встречей, которая будет оказана на местах Манифесту и Положениям.
Государь знал, что народ ждет от него решения его судьбы и верит в него. В Ярославле недавно народ так устремился к Царю, что смят был парад! «Я не могу не удивляться и не радоваться тому доверию и спокойствию, которые выказал наш добрый народ в этом деле...», - сказал Государь в Государственном Совете 28 января 1861 года. Но ждет ли он того, что будет ему объявлено? Воля! Не поймет ли народ ее, как повод к неповиновению и к буйству?
В бумагах Редакционных комиссий имеется любопытный документ, давно уже преданный гласности известным историком, точнее сказать, летописцем этих Комиссий, Н. П. Семеновым: этот документ с необыкновенной силой изображает настроение крестьянства, ожидавшего Реформы. Нельзя даже сейчас без волнения читать эту записку, подписанную неким Корибут-Дашкевичем и помеченную Саратовским тюремным замком 5 апреля 1859 г. Это голос не только из каземата, но почти что из могилы, ибо автор пишет тоном человека, покончившего счеты с жизнью. Послание это дышит глубоким, проникновенным сочувствием задуманной Реформе - из глубины заточения раздается обращенный к правительству дружественный предостерегающий голос...
Корибут-Дашкевич ходил переодетый среди помещичьих крестьян, выясняя их мысли и взгляды. По его наблюдениям, крестьяне, после первых же рескриптов заговорили о свободе полной, безусловной. «Они ждали, что их уволят со всей землей, и что они будут жить, как казенные, и отбывать равные с ними повинности». Начались волнения. Они затихли, когда открылись губернские комитеты. Из правительственных актов крестьяне запомнили только одну фразу - о «двенадцатилетнем сроке выкупа». Поняли они эту фразу так, что-либо они выкупят усадьбу, а землю получат даром, либо сама казна выкупит усадьбы, а землей крестьяне будут пользоваться на правах и условиях крестьян казенных. «Изредка пролетает молва, что давно были бы уже крестьяне отпущены, да господа-то все упрашивают Сенат и Государя, чтобы отсрочить и дать время помещикам позапастись доходами, как уже после получать не будут».
Крестьянская мысль о свободе - давняя мысль, уходящая в века. Автор записки красочно описывает, как эта мысль росла, крепла и поддерживала дух народа. Старики ходили к святым местам и приносили слова утешения: молитесь и не ропщите, говорили они народу. «Верование в освобождение от крепостного права» все время жило в народе. Оно «тихо зрело и когда-когда - чуть вырывалось за черту сердечных тайников». Рескрипты возбудили это «верование». Но оно носит характер смутный и воплощается в формы нелепые. Слова: «крестьяне должны оставаться более или менее крепкими земле» - крестьяне объясняли так: захотят - останутся на местах, нет - уйдут на вольные степи...
Корибут-Дашкевич убеждает правительство принять меры к тому, чтобы вразумить народ. Необходимо напечатать листовки. Эти листовки необходимо раздавать во всех селениях казенных крестьян и во всех имениях помещичьих: недоверчивые крестьяне должны отовсюду слышать одно и то же. Тогда крестьяне встретят Реформу подготовленными. Иначе может быть плохо. Искру легко погасить - но в данном случае не искра, а «целая головня, тлеющая под костром до первого порывистого ветра».
Мысль о том, что необходимо крестьян подготовить к Реформе, не могла, само собою разумеется, остаться вне поля зрения правительства. Но как это было сделать? Дворянство было призвано к участию в подготовке Реформы, его представители были свидетелями того, как в процессе разработки радикально изменились сами основы намеченной Реформы. Как при таких условиях можно было заранее выработать и планомерно осуществлять систематическую программу мер по подготовлению крестьян? К тому же постепенно и дворянское общественное мнение оказалось оттесненным. Главный Комитет задумался над тем, надо ли осведомлять общество о ходе работы, и что же получилось? Комитет высказался даже против опубликования журналов Редакционных комиссий! Деятельность по выработке основ Реформы замкнулась силой вещей в тесном кружке посвященных. А, вспомним, какая борьба шла за эти основы, и насколько рознились мнения борющихся сторон! Надо ли при таких условиях особенно удивляться тому, что еще в январе 1861 г. Главный комитет высказался против осведомления общества через печать, мотивируя это свое мнение, в частности, тем, что «крестьяне вообще терпеливо ожидают решения их участи».
Получался заколдованный круг. Крестьяне, действительно, ждали терпеливо. Но чего? Сможет ли народ удовлетвориться тем компромиссом, который представляла собою Реформа, казавшаяся дворянам, воспитанным на представлении о всецелой принадлежности им земли, «сполиацией» их прав, и в то же время ни в какой мере не удовлетворявшая столь же радикальному представлению крестьян о всецелой принадлежности той же земли крестьянам? Иностранцы и раньше пессимистически оценивали шансы безболезненного разрешения крестьянского вопроса, учитывая это коренное разногласие между народом и правительством в вопросе земли. Они и сейчас не изменили своего мнения. Бисмарк ждал крестьянских бунтов. Советник германского посольства Шлецер, человек умный, образованный, наблюдательный и достаточно хорошо знавший русскую историю, был того же мнения. В письмах к жене, представляющих необыкновенно интересный описательный материал, касающийся данной эпохи, он многозначительно вспоминал суждение Олеария о рабских наклонностях русского народа и приводил сентенциозно мнение Аристотеля об узаконенности для иных народов рабства. Наполеон III высказался еще резче. Он считал всю Реформу «бредом деспотизма»...
Вместе с тем и отсрочка была уже невозможной. С одной стороны, русское образованное общество, в передовой его среде, выросло из крепостных отношений и не способно было продолжать нести бремя крепостного господства над крестьянами. С другой стороны, крестьянство начинало проявлять признаки недовольства все с большим нетерпением. Еще в 1840 году Тамбовский губернатор Корнилов писал по поводу местных беспорядков гр. Строганову: «Отношения помещичьих крестьян к своим помещикам, видимо, постепенно становятся жестки и неприязненны... Мысль о свободе между помещичьими крестьянами не есть случайная, происшедшая от каких-либо посторонних обстоятельств или внушения неблагоприятных людей, а общая, постоянная, которая проистекает из самого круга законом поставленных прав и обязанностей помещиков, и отношений его к крестьянам и развилась постепенно действием времени; она выражается при всяком случае. При холере крестьяне обвиняли своих помещиков, что они отравляют ручьи и источники, во время бывших в прошлом году пожаров, что они умышленно и нарочно зажигают свои собственные деревни, которые должны поступить в казну и которые они не хотят отдавать Государю; наконец, при настоящих обстоятельствах, когда умы всех напряжены ожиданием голода, они стали требовать хлеба и надеялись, что, если помещики им не дадут требуемого количества, то их возьмут в казну, и они будут вольными». Это чувство враждебности достигало иногда такой силы, что один боевой генерал, герой Отечественной войны, Сеславин, мог утверждать о крестьянах: «Это злейшие неприятели, нежели те, которых я карал на Русской земле в знаменитую эпоху».
Конечно, недовольство не было повсеместным. Не мало было помещичьих усадеб, по отношению к которым сохранились патриархальные чувства у крестьян и владельцы который проникнуты были самым доброжелательным чувством к своим «подданным»: справедливость заставляет подчеркнуть, что именно так называемые крепостники были сплошь и рядом заботливыми и благостными владельцами своих крестьян, болевшими за них душой прекрасно их знавшими. Но могло ли это помешать тому, чтобы волна стихийного народного возмущения, связанного с примитивным представлением крестьян о готовящейся для них свободе, захлестнула и эти оазисы? Известный нам Шлецер так выражает в воображаемом диалоге двух крестьян практику повальной пугачевщины, распространяемой на любимых крестьянами помещиков:
- Так, значит, мы будем свободны?
-Да.
- Скажи, что же нам делать?
-Не знаю.
- Ведь мы должны тогда убить нашего барина?
- Да, я тоже так думаю.
- Но у меня, в сущности, хороший барин.
- У меня тоже.
- Ну, так слушай, я вот что тебе предложу: ты убьешь моего, а я твоего.
-Так и сделаем...
Тот же Шлецер, отмечая, что крестьяне, конечно, не удовлетворятся Реформой, сообщает, что помещики запасаются оружием, и спрашивает себя: будут ли стрелять войска? Для него это большой вопрос. В первый раз - да. А потом?
На стихийную волну недовольства крестьян против помещиков достаточно ясно намекал сам Государь в знаменитой речи московскому дворянству, когда он говорил о том, что лучше, чтобы освобождение произошло сверху, чем снизу. В тексте речи, собственноручно проверенном Государем, имеется такая показательная фраза: «Чувство враждебное между крестьянами и помещиками, к сожалению, существует, и от этого уже было несколько случаев неповиновения помещикам».
С какой силой вспыхнет это чувство при объявлении крестьянам Реформы? Этот вопрос не мог не висеть всей своей тяжестью на душе Царя-Освободителя.
Как встретили столицы 5 марта? М. П. Погодин, которого нельзя заподозрить в предвзятости и который сам восчувствовал освобождение крестьян, как величайший праздник (он христосовался при встрече с друзьями), так формулирует свои впечатления: «Народ вдруг не понял, не выразумел, не взял в толк, что он получает Манифестом. Не выразумели еще порядочно и мы, грамотные. Недоумение - вот слово, которое характеризует настоящее положение в воскресение. Народ, руководствуемый верным своим чутьем, принимает на веру, что ему сделано добро, молится. Богу, благодарит Государя».
«Манифест объявлен, как бы украдкой и не произвел никакого впечатления. Но, может быть, так и подобает явиться великому делу! - отмечает в своем дневнике сенатор Лебедев. - Гуляя по обыкновению, я не видел никакой перемены в физиономии города. Кажется, было менее пьяных».
Примерно то же было и в Петербурге. «Я не мог усидеть дома, - пишет в своем знаменитом дневнике Никитенко, вышедший, как и Погодин, из крестьян и воспринявший освобождение еще с большим энтузиазмом, чем этот последний. - Мне захотелось выйти побродить по улицам и, так сказать, слиться с обновленным народом... Везде встречались лица довольные, но спокойные. В разных местах читали Манифест... Один, читая объявление и дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны еще оставаться в повиновении у господ, с негодованием воскликнул: «Черт побери эту бумагу! Два года! Как бы не так! Стану я повиноваться!» - Другие молчали».
Попадаются и более восторженные описания. Так, в автобиографии известного художника Н. М. Максимова, вышедшего из государственных крестьян, мы читаем:
«Рано поутру мы вышли на улицу и увидели конного герольда, одетого в железные латы, с копьем, на голове железный шлем, он не помню, что говорил, раздавая указ Государя об освобождении крестьян. Мы взяли по оному экземпляру и бегом побежали домой читать, потом, когда позвонили в церкви, стар и млад пошли в церковь. Тот, кто был в этот день в церкви, до смерти не забудет произведенного на него впечатления. Слезы радости ручьем лились у молящихся. На молебне вся церковь на коленях молилась за Государя, шум от слезных молитвенных слов все усиливался, а по окончании многолетия чужие люди бросились обниматься. Я не крепостной, но душой был с ними. Улицы были пусты, местами толпились люди; пьяных не видно было нигде, извозчиков мало выехало».
Имеются, напротив, показания, еще более подчеркивающие минорные мотивы, которые звучат в записках Никитенко, Лебедева и Погодина. Так, Э. П. Перцов пишет: «Удивило и поразило меня то, что я встречал на каждом шагу простолюдинов, несущих в руках или заткнутый за пазуху Манифест либо Положение о дворовых людях, не замечая ни в ком ни малейшего проявления радости, восторга, досады - чего бы то ни было, не видел ни одного лица, выражавшего какое-либо чувство. Они шли, как будто неся пучок зеленого луку или другой вседневной своей провизии». Перцов делал попытки разговаривать с извозчиками, но получал ответы уклончивые. «Я неграмотный, не читал, а слышал, давеча говорили, что дворовым будет воля через два года, а крестьянам еще не скоро...». «Был я за обедней, читали какую-то афишу, да я не расслышал; сказывают воли-то надо ждать, а теперь только так...». «Как же, принялся было читать, да что-то в толк ничего не взял, так и не дочел, ведь все это для господ писано, не для нас...». «Не знаю, правду ли говорят, будто воли-то совсем нет; отложили еще, кто говорит на два года, а кто говорит на десять лет». Вот все, что в день 5 марта я мог добыть из замкнутых уст народа».
Ощущение заведомо скептически настроенного оппозиционного барина (корреспондент Герцена!), склонного сгущать темные цвета, недалеко в данном случае отстоит от той оценки, которая дана пятому марта таким замечательным бытописателем, как Писемский. На Писемского, как и на Перцова, столица производит впечатление равнодушия. «Наступило великое 19 февраля 1861 года, - повествует умный и наблюдательный романист (характерно, что дата 5 марта быстро стерлась у русских людей из памяти и день объявления воли слился с датой подписания Манифеста). В Петербурге ожидали движения в народ. Французский и бельгийский посланники с утра велели заложить себе экипажи и поехали по стогнам града Петра, чтобы видеть agitation du peuple и только у Михайловского дворца увидели толпу помноголюднее. «Enfin le lion s'est reveille», - воскликнули они и, выйдя из экипажа, подошли. В толпе молодой парень, строго разговаривая, торговал у солдата старые штаны, а другие смотрели на него...»
Относительно провинции мы имеем такую же амплитуду колебаний. Существуют описания восторженные. Например, у писателя Мачтета мы читаем:
«Божией милостью Мы, Александр II...», - донеслось из церкви; толпа, как один человек, грохнулась на землю, растянувшись, рыдая в пыли:
«Воля! Воля! Воля!..»
Вышел с крестом отец Паисий. Он дрожал и не мог идти сам - его вел заплаканный дьячок Панфил. Сзади шел становой, держа в руках Манифест и плача, как ребенок. Отец Паисий кропил лежащий ниц народ. Народ поднялся, но вдруг снова грохнулся на колена».
А вот описание, опубликованное всего через несколько месяцев после 19 февраля, и записанное, по словам автора, непосредственно под впечатлением пережитого. Оно было напечатано в Аксаковской газете «День» в конце 62-го года. Приведем его в извлечениях.
В 8 ч. утра 8-го марта 1861 г. уездный город Н. получил вести о воле. Город сразу населился. Из пригородных деревень потянулся народ. «На площадь! На площадь! - Волю привезли». К чиновнику, который привез волю, устремились с вопросами «Правда ли?» - «Эх, словно три пуда с плеч, - говорит один старик. - Здесь, кажись, и небеса разверзятся. Да, сударь, праздник, великий праздник; вся земля вздохнет».
Служба кончилась, народ выходит. Помещица, приехавшая говеть из деревни, выходит с толпой на площадь. - «Не пожар ли?» - «Нет, воля». - «Ах, народу-то! Как же я пройду?» - «Проводите...»
Бьют барабаны: это выходит городничий с чиновниками. Начинается чтение Манифеста...
...В земском суде происходит следующая сцена. Приезжий помещик разоблачается с помощью слуги, снимая шубу и теплую обувь. «Что такое у нас твориться?» - «Волю привезли». - Что?..» - Помещику повторяют, он не сразу понимает. - «Человек, шубу». Одевается и стремглав с крыльца в сани... «Пошел», - кричит он, забыв о своем слуге. Кучер по привычке везет к магазину, где обычно совершаются закупки. Помещик механически выходит из саней. Затем, ничего не купив, вскакивает обратно. - «Пошел в деревню...»
...Вскоре приходит транспорт Положений. Их надо развезти по деревням. Чиновник с заседателями отправляются в дорогу. Первая деревня всего верстах в десяти от города. Смеркается. Подводчик рассказывает подробно и жалостливо о барщине -жалуется на помещика.
- «Держи! - Сам держи! Да куда же я буду держать, я с барыней! - Держи, воля едет!»
Встречный мужик при словах «воля» в минуту свертывает в сторону в снег, прыгает с козел и подбегает к саням чиновника: - «Батюшка, покажи волю, какая она!» Не увидав ничего, он грустно возвращается к саням и садится на козлы...
Мужики выносят корзину с экземплярами Положения. «Вот она, наша матушка; не в подъем, о Господи! Ишь какая, один и не дотащишь». Вызывают местных дворян и крестьян, чтобы читать Манифест и раздавать Положения. Является и встречная барыня. Хотят ей вручить Положение, она уклоняется: «На что оно мне».
- «Ну что, мужики, дождались? - говорит она, задыхаясь. - Царская воля, от Бога...»
Кучер ее тоже тянется к заседателю, приготовляется слушать.
- «И ты туда же. Петрушка?! Нет, уж мне дурно. Что это выдумали, чего от роду не было!»
Заседатель под руку выводит барыню на воздух. - «Да возьмите Положения». - «Нет, отец родной, не могу, да мне и жить недолго осталось... Петрушка возьмет...»
...А вот другое село, принадлежащее помещику средней руки. В избе народ, сельское начальство. - «Баба, размести проворнее, куда ее поставить». - «Да, поставь сюда, на пол!» - «Подай лавку, - кричит старик, - как можно на пол, Христос с вами!» Грамотников в деревне не оказалось (таких деревень было две на 125). Пришлось идти за дьяконом. - «Ну, берите любую» - предлагает чиновник крестьянам. Мужики мнутся. - «Ну, пусть бабы берут, коли мужики не хотят». Это вызывает протест мужиков. - «Нет, уж, ваше благородие, вы сами. Как выберете, так мы и останемся довольны». Чиновник объясняет, что Положения все одинаковы. Наконец, под понукания и одобрения окружающих экземпляр Положений берет крестьянский мальчик, лет пяти.
Чиновник разъясняет. Крестьяне подробно расспрашивают. Главный их интерес: какие сборы кончаются; надо ли давать курей, холсты. - «В первое воскресенье молебен, - заявляет старик. - За Царя помолимся». Провожать выходят всем селом - чтобы не дать «ей» намокнуть: распутица!
...Следующая деревня того барина, который, по выражению крестьян, «напужался добре» и бежал из города при известии о воле. От одной Божией старушки-помещицы, которые никак не может взять в ум, что это такое за Положение, чиновник с заседателем узнают, что это известный самодур и обидчик. - «Он вас и на порог не пустит», - говорит она, провожая их.
У богатого помещика прекрасная обстановка, лакеи, горничные. Приезжих заставляют долго ждать. Наконец, выходит барышня. - «Папа в Петербурге, мамы тоже нету». Спрашивают приказчика - его тоже не оказывается. Тогда чиновник распоряжается, чтобы привели двух-трех стариков из села. Но тут обнаруживается и приказчик, которому и вручается Положение. В дороге подводчик рассказывает, как в людской честили помещика и его семью и как жаловались на грубость и жестокость его детей.
Но не везде жалобы на помещиков. В одной деревне идиллия. Тут уж мужики не берут Положений! - «Мы, как у Христа за пазухой, не нужно нам Положений». Берут только по окрику помещика: «Да знаете ли вы, что и меня и вас под суд упекут!..»
- «Словно мы в другую землю заехали, - говорит дорогой подводчик. - Точно из Расеи вон, вот так народ, от вольной отказываются!»
В этом описании, из которого мы извлекли лишь несколько наиболее характерных эпизодов, крестьяне везде довольны. Так ли это было в действительности?
«Никакого проявления народного восторга от вышедшей воли я не видал и не наблюдал ни в Петербурге, ни в Москве, ни в деревнях среди крестьянского люда Тульской и Казанской губерний, куда я вскоре отправился. Было, если можно так выразиться, какое-то притупленное выражение чего-то выжидательного: что-то мол будет?» Такое впечатление вынес тот самый офицер-гвардеец, который с восторгом описывал посещение Государя и встречу его в Михайловском манеже. «Из церкви они выходили тихо, понуро. Никто не поставил лишней свечки к иконам, не остался в церкви от души помолиться», - пишет очевидец приема крестьянами Манифеста в Калужской губернии.
«На всех лицах была видна радость и недоверие, - рассказывает сельский священник, сопровождавший развозку Манифеста по селениям. - Низкими поклонами встречали нас, и видно было, что не знали - радоваться ли нашему приезду или плакать... Все стояли без шапок, в каком-то забвении... Один старик не вытерпел; кланяясь нам и со слезами на глазах, закричал: «Что вы нам, отцы родные, везете, кормильцы наши?» - Исправник закричал: «Волю, братцы, волю!..» - Старик расплакался, за ним начали креститься все, а ребятишки запрыгали: «Волю, волю!»
Когда в одном месте в лощине повозка завязла - мужики вынесли на себе: «На себе донесем волю, - закричали все, смеясь, - лишь волю нам дайте».
В церкви началось чтение Манифеста. Оно вызвало разочарование. Начался ропот. После того, как даны были пояснения - крестьяне повеселели снова».
Аналогично свидетельство другого человека, развозившего Положения и Манифест: «Чтение Манифеста крестьяне слушали безмолвно и с какой-то каменной неподвижностью, стараясь не проронить ни слова, ни одного звука и не нарушить тишины ни движением, ни шорохом... Они все старались поймать тот момент, когда, наконец, вылетит из уст чтеца, и они поймут радостно то заветное слово о воле, которое они так долго и так томительно ждали».
Нечто подобное мы читаем в воспоминаниях Н. А. Качалова, видевшего, как население приняло чтение Манифеста в Белозерске Новгородской губернии, в местном соборе: «Я следил, какое впечатление произведет в народе Манифест, - пишет этот предводитель дворянства, - и ясно было видно, что никто ничего не понял, свободы никакой не оказалось, все стояли, понурив головы, и направились к выходу из собора». Качалов произнес речь. Слушатели повеселели. Благодарственный молебен был воспринят уже со слезами. Далеко не всегда дело, однако, протекало так благополучно. «В одном селе пригласили священника прочитать Положение. Слушают и все ожидают, что священник будет читать о воле. Но так как этого слова он не произносит, то и закричала громада: «Да что это ты про волю-то ничего не читаешь? Чай пропускаешь? Наконец, дошло дело до того, что они начали попа бить и убили его». Так писал М. П. Погодину один помещик из Курской губернии. Вообще для массы населения типично было то, что она почти по общему правилу обнаруживала не только недоверие, но и абсолютное непонимание, неспособность понимания того, что содержалось в Положениях. «Никто ничего не понял», - пишет Кошелев Самарину.
Вот показательные слова ямщика, везшего чиновника и узнавшего, что «везут волю».
«Ну, слава Тебе, Господи, - говорит он, - дождались и мы светлого дня. Теперь и мы станем свой. А то и рождались чужие, и умирали чужие... Ну, а что же, милый человек? Как же теперь господа будут, на какой, значит, аканции? Мужиков теперь от них шабаш! Куда они тогда денутся? Мы так промеж себя думаем: покуда какое дело. Царь их посадит на месячину, чтобы мужики кормили их по дворам, а потом посадит на вольные земли. Сначала, к примеру, я откормлю их неделю, так, или месяц, а потом другой двор откормит тоже неделю или сколько положено, а там третий, обойдет все дворы, а там опять ко мне, покеда погонят на вольную землю. Все равно, как пастухов мы кормили по деревням, из двора во двор. И господам ведь тоже надо есть-пить. Чем же они причинны, что родились в господах! Хоть и насолили они нашему брату! Э-э-э-эх, да и круто насолили! А ведь тоже милая тварь хочет есть-пить!..»
Член Редакционных комиссий Н.П. Семенов после 19 февраля беседовал со своими крестьянами Рязанской губернии: они не высказывали удовлетворения и ждали другой воли - «большой». «Ныне нам оставили землю, какую мы себе пахали, а там, говорят, отдадут всю, которая осталась у помещиков со всеми их усадьбами». - «Как же так, а где же будет жить помещик?» - спросил удивленный Семенов. - «Им, сказывают, будет особый указ: Государь примет их на свое иждивение». В воспоминаниях Е. И. Раевской, принадлежавшей к семье образованных дворян, с большим энтузиазмом относившихся к Реформе, мы читаем: «Когда 19 февраля 1861 года объявлен был Манифест освобождения, муж мой собрал всех крестьян своих и с восторгом прочитал им его, а потом сказал им речь, от которой мы все проливали радостные слезы; сходка же слушала его молча, видимо, недоумевая и удивляясь, почему барин радуется тому, что они - мужики выходят из-под его власти».
Самарин назвал этот период восприятия Манифеста, «периодом недоразумения и грустного разочарования».
_____________________
ПОНРАВИЛСЯ МАТЕРИАЛ?
ПОДДЕРЖИ РУССКУЮ СТРАТЕГИЮ И ИЗДАНИЕ НОВЫХ КНИГ НАШЕГО ИЗДАТЕЛЬСТВА!
Карта ВТБ (НОВАЯ!): 4893 4704 9797 7733 (Елена Владимировна С.)
Яндекс-деньги: 41001639043436
Пайпэл: rys-arhipelag@yandex.ru
ВЫ ТАКЖЕ ОЧЕНЬ ПОДДЕРЖИТЕ НАС, ПОДПИСАВШИСЬ НА НАШ КАНАЛ В БАСТИОНЕ!
https://bastyon.com/strategiabeloyrossii |