Обелиск «Европа-Азия»
Не помню, кто первый вспомнил, что где-то здесь проходит та невидимая черта, что отделяет Европу от Азии... Как будто вот уже почти год с того дня, как та самая Азия шагнула через Днестр к нам в Европу? И все же сердце дрогнуло, когда мимо промелькнул обелиск - простой каменный обелиск. Ту сторону, на которой стоит надпись «Европа» и расстояние до Москвы, я не успела разглядеть, зато долго глядела вслед убегающему вдаль обелиску с надписью «Азия» и «8000 километров», не успела заметить до чего.
Поезд дугой огибал обелиск, и еще долго смотрела я туда, где исчезала Европа.
В Челябинске мы были ночью, но нас решили накормить, так как в Уфе нам ничего, кроме воды, не дали. Вопреки обыкновению, нам не принесли еду в вагон, а вызвали желающего сходить с конвоиром за баландой. Пошли я и Цую. Пока мы ожидали, к нам подошел какой-то рабочий.
- Откуда этот эшелон? Кто вы? За что вас? Он не успел закончить своего вопроса, как конвоир грубо его оттолкнул со словами:
- Проходи! Не дозволено!
Рабочий зло плюнул, отошел на несколько шагов и громко крикнул:
- Недолго вам баб и детей с винтовкой гонять! Скоро вас самих в такие вагоны погрузят! Недолго уже...
И он скрылся в темноте. Что он имел в виду?! Было 18 июня 1941 года.
Запомнились разные мелочи. Например, когда со станции Флорешты тронулся наш эшелон и бабы завыли, запричитали, то в одном из вагонов запели хором школьники - и очень хорошо они пели! Но не какую-нибудь молдавскую песню о расставании (таких у молдаван очень много), а «Сулико». И всюду, где бы мы ни останавливались, Гужа, лесничий и товарищ зимних охот-облав моего отца, играл на своем кларнете очень печальную песню-жалобу:
На запад, на запад!
А наш поезд продолжал свой путь на восток. Однако, чем дальше продвигался наш поезд, тем чаще приходилось нам подолгу стоять на полустанках или разъездах, на запасных путях. Долго мы так стояли. И -ждали. Чего? Кого? Все реже, все хуже нас кормили. Иногда казалось, что о нас попросту забыли и сами не знают, зачем и куда нас везут? Зато все чаще проносились мимо нас воинские эшелоны: теплушки с солдатами, платформы с военной техникой, укрытые брезентом, с часовыми. И все это с песнями, под звуки гармошки, мчалось навстречу нам - на запад!
Вторая декада июня 1941 года подходила к концу. Один день мне особенно запомнился. Было это где-то между Петропавловском и Омском. Жаркий июньский день. Кругом бескрайняя равнина, усеянная мелкими озерцами и березовыми перелесками. Жара ужасная, невыносимая! Не наша бессарабская сухая жара, а влажная, липкая. Как в паровой бане!
Железная крыша вагона раскалилась, как духовка. Двери заперты. Два узких оконца выходят на юг, и кажется, что сквозь них в вагон льет не воздух, а что-то густое, удушающее. Единственное облегчение - это лечь на пол и подышать в щелку на полу. Воняет мочой и экскрементами, но все же воздух попрохладней. Мы по очереди ложились «подышать» в щелку.
О еде никто не думал, хотя нас в последнее время все чаще забывали покормить. Зато жажда... Боже мой! Этого описать нельзя. Это надо испытать!
А кругом вода!
Весь луг до самого горизонта усеян озерцами, и эти озера будто усеяны какими-то темными точками. Что это такое? Неужели... Перевожу взгляд на озеро, расположенное неподалеку и подходящее к самой железнодорожной насыпи. И все становится ясно.
О том, что в Африке бегемоты в самую жару забираются в реку, я слышала, но чтобы подобным образом поступали коровы - этого я не знала! Но это так. Да, это коровы! Они входят в воду и погружаются в нее настолько, что на поверхности виднеются лишь ноздри. И - рога. Даже уши, которые каждое животное бережет от попадания в них воды, - находятся подводой.
Нет, это не жара заставляет их нырять! Я вспоминаю: бич Сибири - это гнус: комары, мошка, всякие мухи, оводы, слепни. Одним словом, все то, что известно под общим, собирательным именем (и вполне заслуженным) - гнус.
Но в озере купались не одни коровы. Наши конвоиры, кроме, разумеется, тех, кто был на посту, резвились в воде, как дельфины: голые тела, хохот, брызги. А тут рядом, в соседнем вагоне, женщина, которая родила во Флорештах, высунувшись из окна (в их вагоне окна были, как в четвертом классе, а не как в товарных), монотонным голосом обращается с одной и той же просьбой ко всем военным, проходящим мимо. Она просит воду. Воду для того, чтобы выкупать ребенка и простирнуть пеленки.
В голосе ее отчаяние и вместе с тем покорность.
Снова и снова обращается она к часовому. Никакого внимания! Да это и неудивительно: она говорит по-молдавски, хотя и указывает на ведро.
Хочу верить, что он ее просто не понимает.
Вот он поравнялся с нашим вагоном.
- Товарищ боец! - обращаюсь я к нему. - Эта женщина родила в поезде. И вот пошла уже вторая неделя, а ребенок не купаный и пеленки не стираны. Распорядитесь, чтобы ей разрешили постирать тряпки, а то ребенок заживо гниет!
Никакого внимания. Будто и не слышит. Дожидаюсь, когда начальник эшелона проходит вдоль поезда и повторяю просьбу, заклиная его проявить человечность и не губить неповинного младенца.
- Это не ваше дело! И не суйтесь со своими советами!
Кровь ударила мне в лицо. Что-то сжало виски.
- Ребята! - крикнула я. - Поможем этой женщине и ее ребенку. Василика, Ионел, станьте у дверей и как только я скажу gata (готово), нажмите, чтобы она откатилась, а вы, Данилуца, держите меня за ноги, чтобы я не вывалилась, а когда я крикну «тащи», тогда и тащите.
Затем, высунувшись из окошка, я обратилась к женщине из соседнего вагона:
Вооружившись поповским зонтиком полотняным, с большим крючком, (его дала попадья доамна* Греку), я нырнула в окошко. Оно было очень узким. К счастью, я хорошо натренировалась дома, где было такое же узкое окошечко.
Все прошло как нельзя лучше: крючком зонтика я подхватила засов, выдернула его и крикнула: «Gata!» Дверь, поскрипывая колесиком, поползла. Я выпрыгнула. Солнце ослепило меня, и от вольного воздуха дух захватило. Прыжок - и я у соседнего вагона. Хватаю ведро и в три прыжка я уже у воды, зачерпнула ведром и, расплескивая воду, карабкаюсь вверх по насыпи.
Боже мой! Вот переполох поднялся! Из озера выскакивают купальщики и голышом бегут ко мне. Но дудки! Я уже у вагона, вытягиваясь на цыпочках, подаю ведро с водой, проливая почти половину в свои рукава.
От головы поезда несется начальник эшелона и орет:
- Товарищ Соколов! Почему не стреляете? Конвоир, бегущий с другого конца эшелона, в тон ему кричит:
- А вы сами, товарищ старший лейтенант, почему не стреляете?
Я стою, скрестив руки. Не стоит возвращаться в свой вагон. Зачем навлекать неприятности на това-рищей? С двух сторон меня хватают за руки и с проворством, достойным лучшего применения, надевают наручники. Так, не доезжая Омска, я впервые познакомилась с тем, что всегда считалось символом жандармского произвола: наручниками! Впрочем, это еще был самый безобидный вид произвола.
Надев наручники, меня засунули в какой-то железный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем, служебном вагоне.
- До прибытия на место будешь в карцере!
Ага! Значит, это и есть карцер? Что ж, тесновато. Но вентилируется неплохо. Даже приятно. А чтобы скоротать время, можно петь. Репертуар у меня богатый. И голос был неплохой. Можно отвести душу! Откровенно говоря, мои вечно вздыхающие товарищи по несчастью успели здорово мне надоесть, и я решила насладиться этим одиночеством. Вот только наручники... Чертовски неприятно, когда запястья прижаты вплотную одно к другому. Я и золотой браслет, подарок бабушки, никогда не носила за его сходство с кандалами.
Часа через два я уже добралась до украинских песен и старательно выводила:
Казал козак насыпаты высоку могылу,
Казал козак посадыты в головах калыну.
Дверь отворилась и меня вывели пред светлые очи начальника эшелона.
- Ну что, Керсновская, будете и впредь проявлять неподчинение?
- Обязательно! Обещаю всегда помогать тем, над кем вы издеваетесь!
Наручники, однако, с меня сняли, и я вернулась в свой вагон. Единственный результат заключался в том, что впоследствии на меня обращали сугубое внимание и на остановках и пересадках слышен был в первую очередь вопрос:
- Керсновская? Где Керсновская?
Будто бы эта Керсновская была если и не пуп земли, то уж по меньшей мере пуп эшелона!
Голос Левитана
Война... В этом страшном слове нет ни одной свистящей, шипящей или рокочущей буквы.
Но слово это - жуткое, роковое.
Серый, мутный рассвет едва пробивался сквозь сетку мелкого дождя. Наш эшелон стоял возле какой-то захудалой станции. Вернее, не доезжая станции.
В вагоне все еще спали, прижимаясь друг к другу и кутаясь кто во что мог, так как было прохладно. Меня разбудил холод - я укрыла своим одеялом заболевшую девочку. Что ж, если уж нельзя спать, то хоть подышу свежим воздухом!
Боже, до чего же вид из окошка кажется унылым!
Кругом все пахнет мочой, фенолом, паровозным дымом и псиной! Хоть бы поезд тронулся! На ходу, может быть, и усну?
Откуда-то со стороны вокзала слышен хриплый лай громкоговорителя. Сперва я не вслушивалась: слишком далеко, все равно не разобрать! Затем обратила внимание: голос Левитана. Это первоклассный диктор, его всегда слушать приятно!
Мысль бродит далеко: вспоминаю, как там, в далеком Цепилове, мы часто слышали его голос. Но сегодня он как-то особенно торжественно скандирует, и я понимаю, что он передает речь Молотова.
Вдруг меня словно током дернуло! Я ударилась об оконную раму. Кругом все поплыло. Исчез запах фенола. Исчез дождь. Лишь голос Левитана рокотал, как гром.
Немцы на нас напали! Война...
Я не помню, кому и что говорила. Помню лишь, что меньше чем через минуту все были на ногах. Кто-то - кажется, Мейер Барзак - по-молдавски кричал соседнему вагону; те - дальше, и вскоре никто ничего не мог больше понять, так как над всем эшелоном поднялся такой галдеж, как от вороньей стаи!
Но Боже мой! Неужели я ослышалась? В этом галдеже я слышу радость! Торжество!
Было это на станции «Чик» под Новосибирском.
Свобода, Равенство, Братство в «бесклассовом» государстве
Странные мысли бродили у меня в голове. Мне кажется, что слова «Родина в опасности» могут и должны иметь лишь один результат: все внутренние разногласия должны быть забыты. Нужно одно: прежде всего победа. Любой ценой, любой жертвой!
Теперь кажется даже невероятным, что я могла быть до такой степени наивной. Мне казалось, что перед лицом народного бедствия мы все равны и классовый антагонизм должен замолкнуть. Я еще не знала, что в Советском Союзе все население разделено на огромное количество классов и каст, враждебных друг другу. Я еще не знала, что есть партийцы высшего сорта - авгуры; что есть партийные руководители, которые обязаны притеснять всех стоящих ниже, будучи сами использованы как исполнители партийных директив: у них нет своей воли, но есть власть. Значительно позже я выяснила, что есть еще одна разновидность партийных: это те, у которых нет ни воли, ни власти, но есть партбилет. Они нужны в роли барана-предателя. Как известно, бараны покорно следуют за тем бараном, который идет впереди. Бараны, как, впрочем, любое животное, пригнанное на бойню, чуют недоброе, и заставить их пойти в цех убоя порой почти невозможно! Тут-то и нужен специальный баран, приученный подчиняться руководству. Изо дня в день входит он в цех убоя, и все обреченное стадо покорно следует за ним.
Впрочем, полного сходства в поведении барана обычного и партийного нет: партийный отлично знает, что, когда от него потребуют на собрании выступить с почином - безразлично, потребует ли он увеличения производственной нормы, снижения оплаты или послужит примером сознательности, попросившись в отстающую бригаду, - все это делается для того, чтобы стадо без ропота поддержало инициативу, то есть пошло, не рассуждая, за партийным бараном.
И есть еще стадо - беспартийные. Но и эти неодинаковы. Есть беспартийные - лоцманы, сопровождающие акул; есть беспартийные - роботы и беспартийные - слякоть. Ни те, ни другие не имеют права думать, но первых выдвигают, а иногда и принимают в партию.
В ссылке, в Сибири, я наблюдала еще подразделение: вольные - это коренные сибиряки, потомки прежних каторжников; затем лишенцы, то есть те, кто был сюда сослан по воле Сталина и по указу Калинина; наконец, есть дети лишенцев. Это те, которые имеют надежду быть восстановленными.
Постепенно, ценой дорого обошедшихся мне уроков, начала я разбираться во всех этих оттенках нашего «бесклассового» общества.
А о том, на какие классы подразделяются те, кто находится в неволе, сколько видов и подвидов встречается у бытовиков и политических и какие нюансы отличают просто пятьдесят восьмую от спецлагеря и КТР, которые, в свою очередь, подразделяются на несколько категорий, - об этом в свое время. Поистине, в те годы вся страна была сплошная тюрьма, где нельзя было разобраться, где палачи, где жертвы и где будущие палачи и будущие жертвы.
Говорят, в этом повинен культ личности Сталина. Quilosa?*
* Кто знает? (лат.)
Под стук колес надежды
Нет смысла день за днем описывать все наши мытарства! Достаточно несколькими штрихами набросать наиболее запомнившиеся «этапы крестного пути».
Отчего-то мне казалось, что дальше Новосибирска нас не повезут. В Новосибирске наш эшелон долго катали с одного пути на другой. Как все надеялись, что нас повезут обратно! Да что надеялись - верили!!! Всегда веришь тому, чего очень хочется.
Но вот мы опять едем. Смотрю на звезды. Куда, на запад? Нет, как будто на юг?
Наступило утро. Все спрашивают, просыпаясь:
- Скоро ли мы увидим обелиск «Азия-Европа»?
Приходится их разочаровывать: поезд идет на восток. Но это не Транссибирский двухколейный путь, а какая-то другая, новая ветка.
Как жаль, что я никогда не интересовалась географией Сибири! Все пристают ко мне с расспросами. Ведь я единственный образованный пассажир. Но что могу я сказать? Только то, что вижу: возделанные поля, менее убогие деревни. Навстречу поезда, груженные углем; обгоняют нас платформы с лесом. Отчего не наоборот? Значит, везут нас туда, где шахты. Мы все, и я особенно, в ужасе.
Дураки! Болваны! Идиоты! Попади мы в промышленный район, было бы куда лучше! Но как нам было об этом догадаться?
Наконец я ориентируюсь: мы проезжаем Ленинск и направляемся в сторону Сталинска. Опять двухколейный путь; кругом шахты, поселки... Это и есть Кузбасс? Да, это Кузбасс. Но здесь мы не останавливаемся. Минули Сталинск. Едем дальше на юг.
Горная Шория
Опять одноколейка. Кругом все выглядит по-новому. Кончилась степь. Пошли холмы. Затем крутые сопки. С трудом, пыхтя, тянет в гору паровоз длиннейший эшелон.
Приехали! Мы в Кузедееве.
Рыжие сопки. Темный хвойный лес. Ель, сосна,
пихта, береза. Красивая - вся в водоворотах и порогах - река Кондома. Говорят, следующая станция - Тельбес, золотые прииски. Там кончается железная дорога. Вообще-то линия до Таштагола, но туда поезда не ходят. Хочется верить, что близко граница. Что, Алтайские горы? Ничего, можно осилить! А дальше? Монголия? Это что, заграница? Или еще наше? Ничего! За Монголией - Китай. Почему бы не рискнуть?
Безумью смелых пою я песню!
Увы! Моя песенка будет спета... Но не здесь. И не сейчас.
Скажу откровенно, Кузедеево мне понравилось. В полном смысле слова медвежий угол. Больше того, заповедник XVIH-гo, а то, пожалуй, и XVII века.
Но тут колхозы, советская власть. В чем это проявляется? В наличии тяжелого, громоздкого управленческого аппарата, пришибленности и полной инертности крестьянства, организованного голода.
Но об этом после. А пока что нас поместили в пионерском лагере. Крохотные деревянные домики, в которые надо входить, согнувшись в три погибели. Вековые сосны. Дальше ели вдоль Кондомы. Смородина, малина, - правда, лишь голые кусты. Но как все приятно пахнет! Какая красота! Какой простор! Это было последнее радостное человеческое ощущение, после которого потянулись долгие годы страдания, унижения и множества открытий.
Бенжареп - второй
Всего несколько часов наслаждались мы жизнью на пионерской даче. Нас разделили на группы и развезли по соседним колхозам.
Я попала в Бенжареп - второй.
Болотистая местность. Сопки - амфитеатром. Внезапно несколько домиков, крытых тесом, на очень высоком бревенчатом фундаменте. Кругом вода. Лужи, покрытые красноватым налетом. Плесень? Нет. Клопы! Первое, что бросается в глаза, это отсутствие людей рабочего возраста. Видны только древние деды в лаптях, гречушниках и посконных рубахах. Есть и детишки, какие-то неухоженные, все в болячках. Ни скотины, ни птицы, ни даже собак! Зато клопы, клопы, клопы! Все кишит ими. Стены просто шевелятся!
Надо приступать к работе - косить сено. Трава высокая, сочная. Всюду мочажины: под ногами хлюпает. Есть и хлеб - пшеница. Но на нее плохая надежда. Из центра прислали семена пшеницы, но они оказались для местного, очень влажного климата неподходящими: вымахала она метра на полтора-два ввысь, но колоса не дала и полегла. Кого-то за это расстреляли, но на урожай пшеницы это не повлияло. Следовало бы ее, не теряя времени, убрать на сено или на силос! Но без директивы сверху никто не решается проявить инициативу. Поэтому и косим на полянах траву и бурьян, который тут же и гниет. Косы для нас непривычные - короткие литовки. Нечем их направить: нет ни бабок, ни молотков, ни тем более брусков. Не работа, а горе!
Впервые пришлось столкнуться с характерной для колхоза бесхозяйственностью. С организованным голодом. И также с тупой покорностью.
Хлеба нам не полагалось. Выдали немного заплесневелого пшена. В чем его варить?
Со мной была женщина из деревни Вадяны. У нее трое сыновей и дочь в возрасте от 14 до 19 лет. Когда еще в Бессарабии 13 июня ее и детей, разбудив среди ночи, угнали в ссылку, они так растерялись, что взяли с собой зажженную лампу и вазон герани.
Предполагалось, что в Бенжарепе - втором после сенокоса мы организуем овцеводство на бессарабский лад, чтобы доить овец и изготавливать брынзу. Все это осталось в стадии проекта. Нас в спешном порядке вновь собрали в Кузедеево, посадили в вагоны...
Куда на этот раз нас повезут?
Надежда юношей питает...
На сей раз не надо было подгонять. Можно было и не запирать двери вагонов. Отпала необходимость в проверках. Ведь все были уверены, что мы едем домой. Признаюсь, вопреки всякой логике поверила и я. Ведь так хотелось этому верить!
Разум говорил совсем другое. Там - война... Кто же станет возвращать ссыльных на фронт? Особенно женщин и детей. Даже если перед лицом такой угрозы, как война, мозги наших притеснителей просветлели, то при всем желании они не могли катать наши эшелоны по путям, которые были нужны для перевозки войск. Кроме того, непреложная истина гласит, что страх усугубляет жестокость; если еще до начала войны с нами обошлись так варварски жестоко, то на что можно было рассчитывать тогда, когда война уже началась? Естественно, лишь на усугубление жестокостей.
Но все так хотели надеяться...
Паспорт
Как я у же говорила, я отправилась в ссылку уже после того, как ссыльных вывезли из Сорок. И получилось так, что при мне сохранился паспорт.
В Кузедееве некий майор Медведев обратился к нам с речью о желании нам всяческого благополучия. И добавил:
- Если у кого-либо из вас сохранился паспорт, то покажите его мне. Я его не отберу, хочу только посмотреть. Я его верну, обещаю.
Я шагнула вперед и протянула ему мой паспорт. Он его и по сегодняшний день рассматривает!
-Домнишора * Керсновская! Ну как можно быть та -
* барышня (молд.).
кой доверчивой? Ай-яй-яй! Кому вы поверили? - встретили меня, укоризненно покачивая головой, мои товарищи по несчастью.
Когда я напомнила майору Медведеву о том, что он обещал паспорт вернуть, он дал мне расписаться в том, что я пожизненно ссыльная.
Сколько раз еще учили меня не доверять советской власти!
К месту «вечного поселения»
И вот мы снова в Новосибирске. Опять нас катают с пути на путь. Скорее! Да скорее везите же нас домой!
Стоп, приехали! Вылезайте!
Что это? Пахнет сыростью. Вода, речной вокзал. У причала - баржа. Вот это домой! Значит, нас повезут по Оби на север?! Не всех: одному пожилому еврею (в Сороках он был шапочником, шил картузы «керенки» из старых брюк) сделалось дурно. Из горла хлынула кровь, и через несколько минут он был готов... Труп оставили на берегу, закрыв лицо картузом, а плачущую семью - двух старух и полдюжины детей - погрузили в баржу.
Шлепают плицы.* Топают на палубе матросы в широченных шароварах со множеством оборок на поясе. Едем. На каждой остановке часть ссыльных выкликают по списку. Домника Андреевна Попеску дает мне совет:
- Постарайтесь проскочить на берег с нами. Чем дальше на север, тем хуже! Здесь есть хоть колхозы, а там дальше - только лесоповал!
Лесоповал? Ну и слава Богу! Что мне в колхозе, лен трепать? Другого тут нет! Ну а на лесоповале я сумею доказать... Увы! Всегда я так.
О том, как мы приехали в Молчанове, и о разочаровании наших женщин, надеявшихся, что там их ожидают мужья, я уже говорила. Опять вопли, опять слезы, не первые и не последние. Если собрать все слезы, пролитые в Сибири, то пожалуй, будет понятно, отчего там столько болот и трясин - бездонных, как страдания неповинных людей.
Все дальше, все дальше! Сначала - на пароходе, затем - на катере и под конец - на паузке (самоходной барже, совсем маленькой). И вот мы в Суйге. Дикий вид был у нашего табора на берегу реки! Но как-то все воспрянули духом! Я улеглась в сторонке под сосной и с грустью смотрела на этих горе-переселенцев. Никто из них не привык укладываться спать на голой земле, да еще без ужина.
Какая разношерстная и неприспособленная компания! Цую - грузный мужчина, служащий. С ним щупленькая жена и две дочки. Зейлик Мальчик, кондитер. Во Флорештах его разлучили с женой и маленьким сыном, и он отдал им все свои вещи, оставив себе только... зеленый ночной горшок - предмет всеобщей зависти, так как ни у кого не было посуды, чтобы получать обед. Александровы, мать и 8 детей-погодков. Они зажиточные крестьяне из села Стойканы. Пражина - мать с тремя детьми (отец был полицейский, посажен в тюрьму). Мунтян, учительница с сыном от первого брака - Лотарем, и Елена Греку, попадья, которые были разлучены с мужьями во Флорештах. Мейер и Даниил Барзак, евреи-коммерсанты с кучей детей и матерью 90 лет. Дрейман, отец трех рыжих дочерей и владелец посудной лавчонки, которую можно было упаковать в две корзины. Иванченко, в прошлом совладелец мельницы, старик, выживший из ума.
Большинство из них неработоспособные, и все (кроме Александровых) физически не работавшие. Что ждет их впереди? Они расположились у костра и что-то варят. Говорят. Жестикулируют.
Не верилось мне, что мы уже в конце пути! Нет, не оставят нас здесь! Эти места уже обжиты, леса уже уничтожены, а то, что осталось, едва обеспечивает работой коренное население.
Утром выяснилось, что я права. Нас еще раз пересортировали: стариков и женщин с детьми оставили в Суйге, обрекая их на медленную голодную смерть, а всех работоспособных погнали еще дальше.
Неизвестность устрашала, и кое-кто из вполне работоспособных сумел откупиться и остаться в Суйге: это все же «центр» и как-никак под крышей жить можно. Из евреев не сумели откупиться лишь Дрейман и Зейлик; зато за своим сыном Лотарем Гершельманом увязалась его мать, Мунтян.
Признаться, в противоположность моим товарищам по несчастью, будущее меня нисколько не страшило. Напротив! Несмотря на то, что для оптимизма не было никаких оснований, теперь, когда над головой небо, а воздух так чист, так приятно пахнет смолой, невольно начинало казаться, что все самое неприятное уже позади. Все остальное зависит от нас.
Ведь предстоит работа! А в том, что касается работы, я была в себе вполне уверена. Разве могло мне тогда прийти в голову, что не работа была нужна, а уничтожение «нежелательного элемента», с тем чтобы добиться безоговорочной покорности от остальных?!
Мы шли по самым невероятным дорогам, вернее по полному бездорожью. Почва тут вообще зыбкая:
в тот год вода вошла в свои берега совсем лишь недавно и повсюду под ногами хлюпало. Всюду были озера, лужи, заводи, протоки. Попадались очень красивые группы сосен, отражавшиеся в протоках, так называемых «старицах», поросших осокой и высокими цветами.
Так мы добрались до Черкесска, где большая часть «путешественников», выбившись из сил, осталась ночевать. Мы же - Лотарь с матерью, Иванченко, Зейлик и, разумеется, я - сели в лодку и продолжали путь по старице.
Временами это была широкая река, временами -совсем мелкая и узкая, заросшая осокой, поэтому лодка постоянно днищем чиркала по дну.
Лишь на второй день к вечеру добрались мы до своей лесозаготовки - барака на берегу Анги. |