Эту и другие книги можно заказать по издательской цене в нашей лавке: http://www.golos-epohi.ru/eshop/
Прежде, чем приступить к описанию событий революции и Белой Армии, я хочу сообщить краткие сведения о себе.
Родился я 21 октября 1897 г. в семье пехотного офицера, переведенного в 1904 г. в Штаб Московского военного округа.
По окончании 1-го Реального училища я был принят по труднейшему конкурсному экзамену (180 из 1300 экзаменовавшихся) в Московский Институт Инженеров Путей Сообщения Императора Николая 2-го.
Война и военная служба владели всеми моими мыслями, и 1-го мая 1916 г., в числе 35 студентов нашего курса, я поступил в Петроградскую Военно-Инженерную школу, помещавшуюся на Кирочной улице в реквизированной Анненшуле. Несмотря на краткое существование (всего два с половиной года) школа оставила по себе благородное воспоминание, не в пример некоторым старейшим военным училищам (пример, Николаевское Кавалерийское училище).
1-го января 1917 года Высочайшим приказом я был произведен в прапорщики инженерных войск и выпущен по именной вакансии в 1-й запасный телефонный батальон в Москве, где и был назначен в 3-ью ротy, помещавшуюся с 4-й и 8-й у Семеновской заставы.
Работали мы с 6 час. утра до 7 час. вечера, а в 20-х числах февраля пришло приказание не отлучаться из казарм и ночью. В городе начались беспорядки. Еще в начале рокового февраля, во время прогулки с частью роты, я был поражен, как, впрочем, и мои солдаты, когда какая-то бешеная баба начала бесстрашно ругать на чем свет стоит и меня, и всех офицеров, вместе взятых. Это были первые капли той гадости, которая обрушилась на многострадальные головы офицеров с первого же дня так называемой «великой и бескровной».
Отдельные взводы наших прекрасно одетых и дисциплинированных рот были посланы для помощи полиции и патрулировали по городу с офицерами во главе. Солдаты были настроены совершенно не революционно.
Однажды вечером мы были поражены видом одного вернувшегося взвода. Ружья у солдат были отобраны, револьвер у прап. Растегаева тоже. Некоторые солдаты были избиты за нежелание отдать оружие толпе. Солдаты были обозлены на толпу и недовольны офицером, который не разрешил им стрелять, когда это еще можно было сделать. Они горели желанием мщения.
Я распалился тоже и кричал не меньше их, прося командира роты отправить меня с заново вооруженным взводом на место бунта, - «а там мы им покажем, что нельзя безнаказанно надругаться над императорским солдатом и офицером». Тогда вмешался не любивший училищных офицеров вечный прапорщик Фохт и сказал командиру в присутствии солдат, что 19-летнего мальчика на такое дело посылать нельзя - он может погубить и себя и солдат. Я прицепился к слову «мальчик» и чуть не вызвал его на дуэль. Еле он от меня отцепился, а солдаты радовались, видя, как их недавний притеснитель извивается, чтобы от меня вырваться, - уж больно они его не любили.
Из карательной экспедиции все же ничего не вышло - не только солдат, но и офицеров на улицу перестали выпускать. А там, за закрытыми воротами творилось уже что-то совсем страшное - там визжала и бесновалась сумасшедшая революционная толпа.
Лишь поздней ночью, когда улица перед воротами очистилась от беснующейся черни, я получил приказание взять полуроту, вооруженную винтовками, и во что бы то ни стало, по возможности избегая столкновения с толпой, прорваться до Неглинной улицы и занять Государственный Банк, который и охранять до прибытия смены.
Страшен был лик революционного города. Всюду слышались стрельба и крики: - то разнуздавшаяся чернь брала полицейские участки, избивала и убивала верных защитников порядка и сжигала здания и архивы. Временами толпа сдвигалась вокруг нас, и были моменты, когда мы могли быть раздавлены в сотню раз превосходящей нас численностью толпой.
Скучны были дни дежурства в Банке, гнусны были листовки и газеты, оскорблявшие Царя, а особенно Царицу. Мы начинали думать, что о нас позабыли. Наконец, по телефону умолили прислать нам смену, которая вскоре и пришла. Я вернулся с полуротой в казармы и был отпущен домой на Пречистенку до утра, но домой не дошел, а заночевал где-то в районе Тверской. Во время этого «отпуска» меня коробила масса красного цвета, бывшего уже на улицах и на людях. Особенно меня поразили красные банты на юнкерах Александровцах. Я тогда еще не знал об аресте ими Командующего войсками Московского военного округа ген. Мрзовского (у меня есть на это документы). В то время, когда наши Петроградские инженерные юнкера, Павлоны и Владимирцы геройски защищали своего Государя и гибли под ударами революционной солдатни и черни, их московские коллеги нарядились вполне добровольно в красные тряпки.
Наутро, по возвращении в роту, я снова получил назначение на дежурство и с большим отрядом солдат своей 3-ей роты вышел на солнечные, уже совершенно весенние в этот день улицы Москвы. Уже у ворот казарм мы увидели беснующиеся от радости одержанной победы толпы грязной черни. Это был день отречения, день начала страдание России, которые длятся еще и по сей день!! Какой-то рабочий, прицепившийся к уличному фонарю, махал в воздухе большой белой булкой, каковых в продаже давно уже не было, и кричал, что вот-де муку белую прятал от народа проклятый царизм, теперь же во всем будет избыток... «Да здравствует революционная армия и народ».
Уже после вокзальной, Каланчевской площади мою роту окружила ликующая толпа, на этот раз довольно чистая, с большой прослойкой студенчества и курсисток. Мои солдаты грянули веселую, но крайне неприличную песню о молодом офицере и милой барышне, пригласившей его к себе, а я шел впереди и лишь время от времени «подсчитывал» ногу солдатам, а те смаковали подробности песенки уже про Дуню и ее проеденный тараканом сарафан и заливались громкими и свежими голосами, весело скаля зубы и подмигивая барышням на меня, а я шел красный, как кумач, и не смотрел по сторонам. Какая-то более других экзальтированная девица соскочила с тротуара, подбежала ко мне, схватила меня крепко под руку, да так и прошла, несмотря на все мои старания освободиться, чуть не до самого здания почт и телеграфа на Мясницкой улице, которое я должен был охранять.
Вот это было дежурство не скучное, отсюда ни я, ни солдаты не просили о смене и после 10-дневного там пребывания крайне жалели, что охрана наша стала ненужной. В это время войны в почтамте и на телеграфе уже почти не было мужчин, всю работу исполняли женщины, и в каком громадном количестве! В первые же часы дежурства я посетил все помещения и расставил часовых. Когда я с начальницей вошел в аппаратный зал телеграфа, то я увидел многие сотни разноцветных девичьих любопытных и восхищенных глаз, повернувшихся от своих аппаратов ко мне. Это меня страшно смутило, и я поспешил ретироваться вместе с начальницей, дававшей мне объяснения и указания. Кормили нас из почтамтской столовой, и все служащие барышни соперничали в желании услужить и понравиться своим «защитникам». Когда я ночью в темноте обходил своих часовых, то предупреждал их издалека сильным звоном своих шпор и подходил к ним только тогда, когда от них отбегала темная женская фигура, одетая в почтовую форму. Не скучал и я в своей отведенной мне недалеко от главного входа небольшой дежурной комнате и не только не просил батальон о смене, но даже старался и совсем не напоминать о своем существования - не дай Бог, сменят! А как в эти веселые, милые дни я не хотел этой смены!
Но всему приходит конец, а хорошему и приятному особенно. И вот числа 12-го марта мы снова были в роте. За мое долгое оттуда отсутствие вид и казармы и солдат сильно изменился не к лучшему, исчезли Царские портреты и фотографии, уничтоженные вернувшимися из новосозданного Совета, делегатами. На их месте висели громадные красные тряпки. Солдаты тоже вкусили радость свободы и приказа № 1, уничтожившего дисциплину. Нам не грубили и относились к нам по-прежнему прекрасно, но это их отношение было не тем, что раньше, и в нем уже чувствовалась посеянная советом фальшь и недоверие к офицерам.
На другой день по нашем возвращении с почты весь 8-ротный батальон был выведен для парада на улицу. Был хмурый, очень холодный и даже морозный день. Московское солнце, по-видимому, не хотело смотреть на ту профанацию военного зрелища, которая ему в этот день представлялась. Должно было демонстрироваться полное единение революционной армии с рабочими и народом. Сначала батальон шел по-военному, в порядке рот и под звуки прекрасного оркестра, который был еще очень хорошо слышен в моей 3-ей роте. Но вот на вокзальной, Каланчевской площади нас встретили бесконечные колонны рабочих, вернее, работниц московских и подмосковных фабрик. Мы разрядили свои серые ряды, и за каждым нашим рядом влился такой же, но темный ряд пришедших рабочих, а многочисленные красные тряпки залили своим зловещим цветом увеличившийся в два раза батальон. Невеселы были почему-то и солдатские и женские лица, и никакого единения между ними не чувствовалось.
Все темнее и морознее становился день, что, впрочем, не помешало всей Москве высыпать на улицы. Рабочие запели Марсельезу, солдаты ее не поддержали, потом Интернационал, и его зловещие, ненавидящие слова еще более ухудшали мое настроение. Мы не подсчитывали ногу, не слышали уже удалявшегося оркестра. Наша колонна двигалась вперед, меся ногами грязный снег московских улиц. Офицеры один за другим под всякими предлогами покидали ряды, и скоро В роте остался я один. Замерз до костей, был голоден, как и мои солдаты, а колонна все кружила по разным районам города, и так до наступления темноты. Наконец, часов в 6 вечера, около цирка Труцци меня окликнула знакомая по почтамту барышня и совершенно замерзшего привела к себе, накормила, напоила горячим чаем и обласкала, правда, совсем не так, как пелось в солдатской песне о молодом офицерике.
Чтобы избежать присяги на верность Временному Правительству, которое я ненавидел с первого же часа его создания, я отправился 15-го марта для сопровождения сотни квалифицированных солдат в Царское Село для формирования 1-го Гвардейского Тяжелого мортирного дивизиона. Во что обратился солдатский строй и сами солдаты за 15 дней своей свободы - и представить себе трудно. Вагоны были наполовину набиты бабьем. Солдаты не захотели, чтобы я им заказывал по телеграфу еду, а просили выдавать им деньги на руки, что я с удовольствием и делал - «баба с возу, кобыле легче», - и я всю дорогу через Тосно и Лисино пролежал в своем вагоне и читал покупаемые в станционных киосках книги.
Разгрузился в Царском Селе, прошел с тяжелым сердцем мимо Дворца, где томился с семьей арестованный, но чтимый мною, как и раньше, Император, и привел свою колонну в далеко стоявший от станции Дивизион. Приняли меня там с распростертыми объятиями - так нужны были там и мои солдаты и я, как инженерный офицер, но конфуз вышел немалый: Дивизион просил телефонистов, а прислали им по ошибке в телеграмме телеграфистов. Вези их теперь обратно в Москву и привози снова телефонистов. Я же от предложения остаться в Дивизионе на службе тоже категорически отказался. После революции и Гвардия меня не прельщала, раз она перестала быть Императорской, а и в Москве мне было совсем не плохо.
Оставил я солдат на несколько дней в Дивизионе, а сам уехал к дяде в Петроград посмотреть, во что он превратился за несколько дней революции, и затребовать вагоны для обратной поездки в Москву. За два с половиной месяца моего отсутствия город изменился до неузнаваемости. Вызывающе наглы и распущенны стали так прекрасно подтянутые при Царе солдаты и, особенно, матросы. Офицеру стало небезопасно ходить по улицам столицы и легко можно было нарваться на оскорбление, грубость и даже на безнаказанное убийство, что случалось довольно часто. Об отдании отмененной приказом № 1 чести не приходилось и думать. Все было грязно и заплевано. В трамвае, бесплатном для солдат, сесть было невозможно, в поезда попасть очень трудно; трудно военному, штатскому же совершенно немыслимо: их всех просто выкидывала из вагонов запрудившая все железные дороги солдатня, которая, конечно, ничего не платила, а приобрела какую-то странно-неотложную необходимость к поездкам.
Несколько моих телеграфистов остались в Царском Селе по собственному желанию, а я через несколько дней повез остальных обратно в батальон. Приближалась Пасха. Мой эшелон на каждой узловой станции заметно таял, и в Москву я приехал только с двумя унтер-офицерами, данными мне в помощь для сопровождения. Они вежливо попросили у меня разрешения провести праздники дома, и я не смог им в этом отказать. Так в канцелярию батальона явился я один. Правда, человек 40 после праздников вернулись в батальон. Так быстро шло разложение прекрасной до революции Русской Армии.
На станции Подсолнечная, уже недалеко от Москвы, я увидел зрелище, меня положительно потрясшее, несмотря на всю его кажущуюся незначительность. Я с трудом сдержал себя, чтобы не зарубить негодяя, надевшего на свою грязную фуражку расхлябанного солдата пехотинца священную для меня офицерскую кокарду. Но мог ли я с ним что-либо поделать? Сам я, даже в случае простого выговора, рисковал своею жизнью, так как офицеру за малейшее оскорбление революционных «завоеваний» было одно наказание - смерть, отмененная для солдат даже и на фронте за самые тягчайшие преступления и даже убийства и разбои.
В батальоне мне предложили снова поехать в Царское Село, на этот раз с телефонистами, но я категорически отказался. Во-первых,- потому что присяга ненавистному Временному Правительству уже прошла без меня, а во-вторых батальон опротивел мне своей революционностью даже некоторых перекрасившихся офицеров (прап. Форостяный, Фохт и др.), а тут подвернулась вакансия в формировавшуюся в Москве же 22-ую Автомобильную роту, куда не только устроился через Штаб и сам, но перетащил еще туда двух приятелей-офицеров (пор. Смирнова, и прап. Петрова). Командиром роты был ротмистр, вскоре подполковник Дыловский, и стояла она на Рыбинской улице в Сокольниках. Помощником командира был старый подполковник Алексеев, быстро меня полюбивший, звавший воробушком и фендриком и прочивший меня в адъютанты; завед. хозяйством пехотный капитан Минкельде, неспособный даже к супружеской жизни с молодой и прелестной женщиной, вскоре меня полюбившей; кубанский есаул Албанович, с которым у меня в августе произошла большая история из-за его нетактичности по адресу молодых офицеров на общем собрании роты; адъютант князь Друцкой, московский богач прап. Бостанжогло, врач Рыбалкин и др.
Чтобы успокоить наши расстроенные нервы, мне дали отпуск на 10 дней, и я явился в роту лишь по получении известия о производстве меня в подпоручики. После ухода на фронт нескольких взводов рота осталась почти без офицеров и солдат. Нам было мало дела, и мы широко пользовались оставшимися нам легковыми автомобилями. Еще в середине мая мы, после долгих катаний по Москве, нашли для роты новое помещение, куда и переехали задолго до прибытия солдат и автомобилей. Мы заняли крытые трибуны и помещения бездействовавших с начала войны скачек и бегов, а для гаражей - многочисленные и очень удобные для этого скаковые конюшни. Кроме того, для жилья самих офицеров был реквизирован верхний этаж скаковой гостиницы «Спорт», которая, кстати сказать, существует под этим же названием и по сей день, о чем я случайно услышал по радио из Москвы. Каждому офицеру был дан прекрасно обставленный номер, но я своим не воспользовался ни разу, не желая покидать свою прекрасную квартиру у родителей на Пречистенке в Штабе.
После истории с Албановичем я стал очень популярен среди солдат в роте и был избран в ротный комитет и мог быть избранным в Московский Совет, от чего я, конечно, категорически отказался бы, особенно после провала Корниловского выступления, которое не было поддержано Московским офицерством, которое умело лишь горячо аплодировать прекрасным патриотическим речам генерала князя Друцкого, но ничего полезного не предпринимало. Союз офицеров, помещавшийся в гостинице Дрезден, напротив Совета, где когда-то умер ген. Скобелев, был так перепуган, что о какой-нибудь поддержке выступления не могло быть и речи.
На следующем же собрании офицерства в родной мне «Кукушке» (лагерное собрание на Ходынке) выявилось и еще худшее. В среде офицерства произошел раскол, и часть собравшихся, правда, очень небольшая, покинула собрание, упрекая остающихся в контрреволюционности и выкрикивая большевицкие лозунги. В роте мы поняли, что работать нам нельзя и не нужно. Махнули рукой и на работу, и на солдат, на 99 процентов большевиков. С момента принятия верховного командования Керенским, способным лишь на истерические речи и предательство, и Армия и вся Россия катились окончательно в пропасть.
Я близко прошел около организации спасения Царской Семьи, так как к нам в роту прикомандировали лейб-гвардии Московского полка шт.-капитана Раевского (см. том 17-й архива Русской революции, статья К. Соколова «Попытка освобождения Царской Семьи»). Я с ним близко сошелся, но он, наверное, имел строгие инструкции и меня ни во что не посвятил. По-видимому, поэтому в дни его довольно кратковременного пребывания в роте к нам зачастил с визитами сам знаменитый В.M. Пуришкевич. Потом, так же неожиданно, как появился, шт.-кап. Раевский исчез из роты, и я лишь через много лет узнал, куда и зачем он отправился.
Весело прошел в моей семье день моего 20-летнего рождения 21-го октября ст. стиля. Присутствовал у нас и знаменитый в то время кинематографический артист Малого Театра Скрябин, обещавший мне ввести меня за кулисы оперетки Потончиной, где я при каждом удобном случае бывал. Албанович, с которым я совершенно примирился и даже сдружился, ввел меня в богатейший дом миллионерши Марии Васильевны, где он бесплатно жил, и та упрашивала и меня переехать к ней на ее хлеба, но я воспользовался ее приглашением лишь на четыре дня, чтобы скрыться от преследования солдат после провала Московского сопротивления большевицкому восстанию.
Тот же Албанович познакомил меня с популярной сестрой милосердия Нестерович, бежавшей из германского плена и состоявшей в соответствующем союзе, непримиримо относившемся к большевикам, и привел меня к ней на квартиру в Криво-Арбатском переулке. Я первый и дал толчок ее мыслям о необходимости организации по вывозу преследуемых большевиками офицеров, что было ей сравнительно нетрудно сделать при ее обширных знакомствах среди богачей Москвы и при содействии Союза, выдававшего подложные удостоверения по командировкам из Москвы на Дон и в Оренбург.
|