Справка: Надежда Александровна Лухманова (урожд. Байкова; 14 дек. 1844, С.-Петербург - 7 апр. 1907, Ялта) - русская писательница, автор романов, публицистических статей, пьес, переводов. Родилась в Петербурге в семье потомственного дворянина, директора и эконома Павловского кадетского корпуса и Павловского женского института А. Ф. Байкова и баронессы Н. Д. Филицер-Франк.
В 1853-1861 она училась в Павловском институте, где получила прозвища Байярд и Дон Кихот. После окончания вышла замуж за подполковника в отставке А. Д. Лухманова. С 1870 жила в гражданском браке с ген.-майором В. М. Адамовичем. У Адамовича и Лухмановой родился сын Дмитрий, будущий морской капитан и писатель, который до совершеннолетия носил фамилию Адамович. Кроме Дмитрия, в гражданском браке родились сыновья Борис, будущий военный деятель и писатель, и Александр (умер во младенчестве), а также дочь Мария.
В начале 1880 Лухманова вышла замуж за инженера А.Ф. Колмогорова и несколько лет прожила с ним в Тюмени. После развода с Колмогоровым вернулась в Петербург и занялась литературой: она печаталась в газетах «Всемирная иллюстрация», «Петербургская жизнь», «Петербургская газета», «Биржевые ведомости», «Новое время», в журнале «Русское богатство». Известность Лухманова получила благодаря роману «Двадцать лет назад (Из институтской жизни)». Роман был опубликован в журнале «Русское богатство» в 1893, книжное издание вышло в 1894, в 1896 роман вышел под названием «Девочки. Воспоминания из институтской жизни». «Очерки из жизни в Сибири», изображающие быт Тюмени, которые публиковались в журнале «Русское богатство», затем в газете «Новое время», а книжным изданием вышли в 1896, стали «наиболее значительным беллетристическим произведением» писательницы.
В 1899—1900 Лухманова редактировала журнал «Возрождение». В этом журнале в 1899—1900 она опубликовала свой роман «Институтка», в основу которого легли воспоминания о первом замужестве. Этот роман о жизни героини «Девочек» после института (книжное издание вышло в 1904).
Когда началась русско-японская война, Лухманова поехала на Дальний Восток в качестве сестры милосердия и корреспондента газет «Петербургская жизнь» и «Южный край». После возвращения она уехала на отдых в Крым, где и умерла.
Снится мне часто сибирский лес. Снится он мне зеленый, глухой, полный тайны своих непроходимых болот, «окон», с бездонной топью, прикрытых изумрудно-ярким мхом, над которым высится богун-трава, да лютик легкокорный.
Снятся мне «чаруси» страшные, луга цветистые, что лежат как ковры бархатные, прикрывая трясину, медленно засасывающую каждого, чья нога ступит на них.
Грезится мне лес сибирский и в его зимней красе, в «белом месяце», как старожилы январь называют. Деревья-гиганты все снегом окутаны, верхушки шатром раскинулись, сблизились и что полог темный над лесом поставили; ветер ровно застыл - не дохнет; стволы, что колонны мраморные, а сверху просвет-быть резцом прихотливо да тонко прорезан. Лужайки как сказка стоят. Солнце прорвет тяжелые тучи и розовым блеском, лаской холодной охватит поляны, и заиграют бриллиантами ледяные кристаллы, что на сучьях висят, заискрится снеговая пелена разноцветными звездами. Ни зверя не слышно, ни птица не шелохнется, ни ветка не хрустнет. И кажется, будто перед тобой, над тобой, за тобой замерла вся жизнь, и стоишь ты один очарованный в зачарованном царстве.
Помню, как лет восемь-девять тому назад ехали мы в самый сочельник из губернского города Т-ска на елку на стеклянный завод братьев Кр-вых. Замерзла тайга и там, где летом было объезду на целые восемьдесят верст, теперь, зимою, по скованным морозом болотам было не дальше десяти. Ехали мы двумя тройками, в каждой по двое. Меховые «малицы», да дохи оленьи, одеяло медвежье, да в ногах корзина с разной провизией и вином, вкладом каждого на общую елку, не дозволяли большего количества пассажиров. Быстро неслись по широкой дороге тройки; лихие ямщики опережали друг друга, пристяжные облаком откидывали снежную пыль, и воздух был полон гиканья, криков и быстрого топота конских ног. Но вот, миновав общественные «заимки», где годами пасутся и выхаживаются матки с жеребятами, тройки влетели в лес; наш ямщик, желая во что бы то ни стало обогнать соперника, свернул вправо, понесся узкой колеей, «обводни» кошевы то и дело задевали придорожные кусты, ударяя о них, осыпая нас снегом; колокольчики разлученной с нами тройки гудели глуше, глуше и пропали, замерли вдали, а мы врезывались все дальше в вековой лес; - вот кони задержались, метнулись вправо, застряли в сугробе, вынесли снова, по брюхо в снегу вскарабкались на дорогу, а тут два поворота, разветвлений, и, после долгого плутания, ямщик объявил нам, что мы потеряли дорогу...
С ясного неба глядели на нас миллионы звезд; лес молча, словно удивленный, толпился кругом нашей кошевы; в его звонкой ночной тишине слышно было тяжелое дыхание усталых коней, да изредка позвякивание колокольцев.
- Пошто ж ты, милостивец, нас в тайге затерял? - послышался голос моей спутницы, бабушки Татьяны, старухи строгой, попусту не разжимавшей своих губ, стянутых как края кошелька. - Тебя, родимый, не токмо возницей, а и подпаском посчитать нельзя, коль ты дороги не знаш, конями править не умеш и нас в эдакую ночь святую к тайге приморозил.
- Но-о! Язви тебя! Отпрядай! - наседался на пристяжную ямщик, заставляя ее пятиться.
- Чего на хвост коня садишь? От этакого пассажа нам улучшения не наберется, ты губу-то подбери, да вперед зайди, осмотри дорогу, сдается, и следа проезжего нет кругом.
- Вестимо нету! Целина как есть!
- Святой угодник Иннокентий, всех лесов покровитель, да ведь здесь и повернуть нельзя, запрокинемся...
- Чего проще: в эдакую колдобоину угодим, что и душе не вспрянуть; как есть путина затеряна.
Теперь и я тревожно приподнялась: до сих пор я лежала совершенно спокойно. Бабушка Татьяна и мне, и всем, кто ее знал, внушала такое безграничное доверие, что с ней пустились бы в путь, рискнули бы на опасные предприятия даже самые робкие люди.
Бабушка Татьяна, сибирская старожилка, ездившая одна в далекие степи к татарам скупать кожи, знала окрест Т-ска, на тысячу верст тайгу и лесную чащу как собственную шорную лавочку. Близ базара, в холодном сарайчике, с утра до темного вечера бабушка Татьяна торговала кожаным товаром. В валенках, в мягком романовском полушубке, с головой, закутанной большим серым платком, сидела она в старинном кресле, под гирляндами гужей, обротьков и шлей. Благообразное белое лицо, с крупными, правильными чертами, густая седина волос, разделенных пробором, серые, строгие глаза, «наскрозь» видящие, как уверяли ее покупатели, окрестные мужики. Через большие, круглые очки, перевязанные для мягкости черной шерстинкой на переносье, бабушка Татьяна разглядывала пришедших, выкладывала денежки на пожелтевших счетах, а в свободные минуты читала Спенсера и Гегеля, рассуждала о марксизме и все собиралась съездить к Толстому, чтобы сказать ему «словцо», потому, занесся человек!
Я за четыре года моего пребывания в Сибири приобрела, наконец, доверие оригинальной, умной и доброй старухи; теперь она везла меня с собою на елку к своим сродственникам, и мы обе, лежа по местному обыкновению в громадной кошеве, изредка перекидывались словами, глядя на высокие верхушки бежавших мимо деревьев да на свод небесный, по которому плыла теперь ясная, полная луна.
- Что ж это, ямщик? - приподнялась я, волнуясь, как только лошади окончательно стали. - Как же это теперь будет? Ведь не ночевать же нам тут!..
- А ты прыти поубавь, - обрезала меня ровным тоном бабушка Татьяна, - зубы не студи без надобности. Ну-ка, подсунь руку мне под спину, помоги сесть-то...
Старуха села, трижды перекрестилась и стала зорко глядеть кругом.
- А ведь мы, парень, в Котошихинском перевале...
- Во!? - ямщик, топтавшийся кругом саней, подошел ближе.
- Верно - вишь вправо зачастили сосны, что стена зубчатая, это где прошлой зимой подчистка от обчества была.
- И верно... таперича влево - глухая балка пойдет и так до самой змиевской «заимки».
- Ну, ну, понимаешь ты, голова победная, что нам теперь до жилья и к свету не добраться?
- Оно точно: тут лесу с перелесьем на сутки хватит! - он снял шапку и запустил руку в густые, серые волосы. - Божье попущение!..
- Уж как я, старая, да с устатку не вздремнула, я б тебе такое попущение задала, оттаскала бы тебя за твои «бармы» нечесаные.
- Что ж, Татьяна Осиповна, коли вам полегчает, таскайте, виноват окаянный! - и детина лет сорока искренне готов был подставить голову рукам бабушки Татьяны, не любившей шутить.
- Говорят те, сном забылась, сама и причина, а дураку, как дурости не проявить, коль волю ему предоставят... - она еще раз огляделась кругом...
- Стой, стой, а дымком понесло... Чуешь?
- И то дымком...
- Гляди, кони ушами прядают... тоже почуяли...
Издали донесся отрывистый, странный звук.
- Пес брешет...
- И, матушка, Татьяна Осиповна, - встрепенулся ямщик, - ведь тутотка на свист подать, зимница есть, Филимон-волк там «белые месяца» проживает.
- Ну, ин свист у тебя! Коли об охотницкой зимнице говоришь, в версте она, иль в полуторых будет... Ладно, с Богом, покель кошева продирается; тут должна лежать накатанная дорога: мужики за дровами ездят; подбирай пристяжных...
Медленно, то скатываясь на бабушку Татьяну, то придавленная ею, смотря потому, какая обводина становилась дыбом, то впрягая пристяжных гуськом, то ставя их снова тройкой в лоб, мы пробрались наконец на лужайку, и, встав на ноги, я увидала так называемую зимницу. Это было деревянное строение, возвышавшееся над землею всего на пять-шесть венцов грубо отесанных бревен; нижняя часть сруба была глубоко опущена в землю; единственное отверстие, с аршин вышиною, заменяло и дверь, и окно, и, судя по закоптелым бокам своим, дымовую трубу. Поджарая собака, с жесткошерстым, иглистым воротником, со стоячими как у волка ушами, при виде нас залилась лаем и бросилась внутрь избы.
Теперь из темной дыры показалась одна голова, за нею другая, и на полянку вылез мужик в валенках, старом заплатанном зипуне, причем новые куски кожи, под лучами месяца, лосно блестели как золотая парча, в драном «ухане», обрамлявшем лицо его бахромой меховых клочков. Появившаяся за ним вторая фигура была выше и толще; за тулуп, накинутый на ее плечи цеплялась девочка лет шести, простоволосая, в кацавейке и в каких-то громадных «котах».
- Заплутали, Филимон, едва до тебя дотянули, кабы не Татьяна Осиповна, издыхать бы в лесу, прикортомь с холоду.
- Барашкова что ль с тобой?
- Она и есть, бабушка Татьяна.
Филимон шагнул к кошеве.
- Невелики хоромины-то у нас, и тепла не избыток, а коли Бог занес, милости просим, огонька вздуем, котелок на шесток повесим, водичку вскипятим, и хлебушка найдется; сегодня жена с деревни принесла, а уж на остальном не обессудьте... - он помог вылезти бабушке Татьяне, а затем мне.
- А с конями-то как будем?
- А уж так, Татьяна Осиповна, пущай возница-то ваш поотпряжет, да тут у нас недалече балаган под соснами, прикроет, коль есть попона. Вытереть их жена поможет, часа через три и обратно можно. К утричку, круговой дорогой в город вернетесь. Ишь, ночь-то для тебя, Татьяна Осиповна, благостная какая выдалась! Не то замерзнуть бы при эдакой оказии!
Один за другим нырнули мы в темную дыру, изображавшую дверь. Там, на крепко убитом глиняном полу, стоял грубо сколоченный стол, две скамьи, прикрепленные к стенам, да в углу две доски с сенником, грубой простыней да одеялом из заячьих шкур. На коротенькой полке сбоку стояли два-три глиняных горшка и такой же кувшин. Возле висела пара ружей. Таганчик на трех железных подставках, с висевшим над ним чугунком, да еще я заметила небольшой деревянный сундук, покрытый чистой циновкой. «Вот и все... - подумала я. - Вот весь обиход человеческой жизни! Неужели этим людям ничего больше не нужно?»
- Так и живут! - проговорила бабушка Татьяна, еще раз поражая меня своею способностью читать чужие мысли. - Фу, и ноги же затекли!..
- Угодник-то где у тебя? Чать, не живешь без образа?
- Нетути, так-таки и не удосужились выменять. Крест на шее есть, выйдем на поляну, да на небо и молимся.
- Неладно... Жену как звать?
- Ефросинья...
- Ты, Ефросинья, как в город приспособишься, заходи ко мне; Барашковых знаешь?
- Как не знать!
- Так захаживай либо в лавку ко мне, либо на дом, в Заречь, я тебе икону святого Филимона дам.
Некрасивое, темное лицо бабы прояснело, и, без слов выражая свою радость, Ефросинья погладила по голове девочку. Бабушка Татьяна заметила впечатление.
- И лампадку дам цветную, отпущу туесок масла, по праздникам-то и жгите...
Баба все молчала, но светлыми, радостными глазами глядела теперь на мужа.
- Озолотили бабу, молитвенницу за себя сделали, ведь у нее, почитай, и мыслей других не было, как угодника да с лампадой.
Я заглянула в латку, стоящую на столе; там было какое-то крошево, как мне показалось, из воды, черного хлеба и луку. Девочка, наблюдавшая за мною, подошла и с жадностью оглянулась на кушанье; очевидно, приход наш прервал трапезу.
- Вы что ж ужин-то свой бросили? Мы вам не помеха, мы сами с собой, вы сами с собой...
Бабушка Татьяна дала мне знак, я отошла к окошку и села возле нее на лавку, а хозяева, не дожидаясь повторения ее слов, уселись на два табурета, к столу, где стояла чашка, и начали есть. У них была одна деревянная ложка: первый хлебал мужик, второю жена его, а затем, торопливо и жадно глотала девочка, при этом отец и мать взглядывали друг на друга и улыбались.
- Ишь, дорвалась как! - засмеялся отец, когда дочка, захватив слишком много, поперхнулась.
Эта тюря, которой я не могла бы без отвращения проглотить ложки, холодная, мрачная изба, сенник и голые лавки, мужик с кривыми ногами, черная, толстая баба и некрасивый ребенок, неужели все это был залог человеческого счастья? А между тем от всей картины веяло таким довольством, такою ясностью духа, передо мною несомненно была семья, тесно сплоченная, с теми же глубокими корнями привязанности друг к другу как и в тех обеспеченных семьях, где люди гордятся своей интеллигентностью.
Поужинав, хозяева перекрестились, отец провел корявой рукой по голове девочки, а мать вышла на двор, перемыть посуду.
- Как звать дочь-то?
- Анной, Татьяна Осиповна, на зимнюю крестили, 9 декабря, семой годочек пошел.
- Ты что ж, Филимон, здесь целую зиму и живешь?
- А как же, Татьяна Осиповна, безземельный я, пришлый, окромя охотничьего никакого другого рукомесла не знаю, ну, так и устроились: летом я в сторожах, баба в работницах, а уж зиму вместе. Тут господа охотники округу на аренду взяли, ну вот я и стерегу им зверя, все берлоги обхожу, все знаю, где какая тварь лежит, когда какую охоту зачинать можно.
- И не скучно, не нудно тебе в зимнице?
- Нету, - ничего вместях ведь все, вот кабы в розницу, - жутко бы было... а так, что Бога гневить... Опять вот девчонка-забавница.
- А сегодня, в сочельник, не тянет к людям?
- Оно, как тебе сказать, Татьяна Осиповна, сердце, известно, по своим ноет, да нам некогда мыслями раскидываться, а праздник, не всякую пору и знаешь, кады праздник! Сегодня баба на село по ближности ходила за хлебом, так вернулась и про праздник лопочет: вишь, хотелось ей Анютке гостинчика купить, да деньгами не сбились, так разбередилась, а то ничего...
В зимницу ввалился возница Артамон; борода его заиндевела, ресницы слипались. Сняв шапку и помолившись, по исконной привычке, в угол, он обратился к нам:
- Уж мой грех! Это заместо праздника да в волчью яму завез, - э-э-х, бяда! Теперь, поди, ждут вас, еще искать по лесу станут... Бяда!!!
- Ты лошадей-то управил ли?
- Коням хорошо, в шалаш завел, прикрыл, корма задал, через час-другой в путь можно, луна светит, словно днем в лесу ясно.
- Воды-то кипятить што ль? - спросила Ефросинья, показываясь в дверях. - Я таганок-то наружу выволоку, в зимнице больно угарно будет.
- Ты ступай-ка сюда, слушай, что сказывать стану.
Бабушка Татьяна поставила табурет посреди избы и села. Ямщик Артамон, Филимон, Ефросинья, Анна, по детскому инстинкту уже не дивившаяся приезжей старухи, и я окружили ее.
- Вот что вам я скажу: ехала я на завод Арский, и везла с собою гостью на пир, и свои дары везла, а дома-то я заместо молитвы, как эти дни подобает, все пекла да стряпала, все о земном да утробном помышляла, о нищей же братии, о тех кому теперь и голодно, и холодно думать забыла... и наказал меня Господь: с устали своей заснула я, а враг рода человеческого и сбил с дороги коней наших; проплутали мы да благо сюда добрались. А здесь тоже люди живут и в канун праздника великого, где у людей не токмо десятки, сотни капиталов блажными затеями летят, тюрю холодную хлебают, образа выменять себе грошами сбиться не могут, и вижу я в этом пути Господом наложенные: собрались мы здесь в зимнице, и как братья, как христиане, встретили мы праздник великий. Так, что ли? - обернулась ко мне старуха.
А у меня уж сердце билось от ее хороших мыслей. Вмиг Артамон приволок из кошевни нашу громадную корзину. Ефросинья на дворе кипятила в котелке воду, Артамон помогал ей, разводя костер, а Филимон, взяв топор, отправился в лес.
- Нету хуже греха, друг ты мой милый, - обратилась ко мне старуха, - как в эдакую ночь «свары» зачать, гневом разразиться аль в тоску удариться. Эта ночь - радостная, и что бы Бог ни послал, каким бы испытанием не встретил, всему покоряйся, во всем славь Господа и верь, что рука Его над тобою, умей только на звезду глядеть с верой, и та двинется, и путь тебе укажет. Вот и я сотворила молитву, глянула на лес грозный, а мне верхушечки-то зубчатые и путь указали: вот мы и у людей, под кровом, а еще людям радость сотворили какую, и-и какую!.. Ну, ну, сударыня, выгружай корзину.
От светлых глаз старухи, от теплых слов ее, от взрыва смеха, которым ребенок встречал каждую появлявшуюся новость, в бедной, в землю запрятанной, зимнице стало тепло, светло и уютно. А когда Филимон вернулся с небольшой, но раскидистой елью, блестящей от только что растаявшего снега, когда он искусно вделал ее в два полена, изобразивших крест, и установил на столе посреди комнаты, в избу вошли и Ефросинья, и Артамон, и все остановились, скованные новым чувством. Так простолюдины смотрят на какое-нибудь таинство, совершающееся перед их глазами: лица их стали умиленные, стан выпрямился, они обдергивались, поправляли волосы и точно этими инстинктивными движениями становились чище и наряднее. Бабушка Татьяна с торжественной медлительностью вынула из корзины прежде всего громадный кулич. Я по опыту знала, как вкусны эти бабушкины булки, как много скрывается в них изюму, миндалю и всякой другой сладости. За булкой последовал целый ряд пряников, потом появились колбасы, опять-таки ее специального приготовления, а там вылезли и пузатенькие бутылки наливочек и настоек. Я ахнула от радости, когда увидела пучки желтых восковых свечей, «катанок», а у ребенка вырвался крик восторга, когда из мешочка появились круглые золоченые шары, каждый с петелькой. Это были грецкие орехи, которые я золотила вместе с бабушкой. В другой, отдельной корзине, были копченые - сызран и нельма. Нашлись у бабушки Татьяны и полфунта чаю и два фунта сахару, положенные отдельно от этих предметов: это она везла в подарок экономке на заводе.
- Столешник-то есть?
Темное лицо Ефросиньи вспыхнуло; она быстро шагнула к кровати, нагнулась над большим деревянным сундуком, встав на колени, достала ключ с крестом из-за пазухи, открыла и, не без гордости, вынула пестрый столешник синими и красными шашками.
- Сама ткала... - вдруг раздался голос Филимона, очевидно очень гордившегося своей бабой.
- Сваво тканья, - повторила за ним и Ефросинья, - коль надоть, еще есть...
Очевидно, оба были счастливы, оба гордились, что и у них нашлось «как у людей», чем украсить праздник. Столешником был накрыт стол, а в чистом ручнике, извлеченном из той же корзины, был завернут хлеб. Рыба покоилась на тех же толстых листах, в которых была обернута, только под них, для чистоты, мужики нащипали тонкой лучины.
- Ну, теперь, кажется, все. Колбасы-то убери, Ефросинья, это вам завтра праздник справлять, а сегодня грех до них и руками-то притронуться.
Филимон и жена его переглянулись, они кажется, не верили своим ушам.
- Что в переглядки-то играете? Видимо, Бог вам благодать послал, не про вас стряпано, да к вам направлено, вот и вышло, что получай. - Ну, бери что ль, Ефросинья, не скоромь нам дух-то в зимнице; есть что ли у вас погребица какая?
- Бери, жена; отблагодари тебя Господи, Татьяна Осиповна, за бедных людей!
Ефросинья подошла молча, низко-низко поклонилась, опуская голову чуть не до земли, сложив на груди крестом руки, затем бережно взяла колбасы и вышла с Филимоном. Красное, круглое лицо ямщика Артамона так и сияло; очевидно, он уверовал, что был невольным исполнителем указаний Божьих, потому что уж очень все хорошо было, - «ровно во сне, да и то так складно не приснится», - повторял он нам потом несколько раз. Широкоплечий, тяжелый, он как медведь ходил за бабушкой Татьяной, следя добродушными, ласковыми глазами за ее малейшими движениями. Теперь он сложил в опустошенную корзину веревки, бумаги и снес все это обратно в кошеву.
- Ну, теперь последнее дело!
Бабушка Татьяна отвернулась в угол и, расстегнув свою ватную кацавейку, достала с груди мешочек белого холста, а в нем завернутый образ Троеручицы, давно писанный в лесах Уфимских известным всему старообрядчеству иноком Ванифатием. Лик Богоматери, темный и без ризы, никогда в пути не расставался со старухой; теперь его она укрепила на верхней ветке деревца.
- Ступай сюда, Аннушка, помогай нам, давай свечи...
Девочка с сияющими глазами подавала желтые «катанки». Бабушка Татьяна, крестясь за каждою, брала их и, расщепив кончик чистого воска, налепляла на ветку. Из того же заветного сундука Ефросинья достала пучок суровых ниток, и с их помощью я развесила пряники и орехи.
- Господи, красота-то какая! - шептала баба, обходя со всех сторон деревцо. - Вот оно, елка-то Господня, што значит. Слыхать-то от людей слыхала, а видать не приходилось...
Пока я заваривала в котелке чай (который нам потом пришлось пить по очереди из трех глиняных кружек), хозяева с ребенком и Артамоном куда-то исчезли и затем все вернулись с чисто вымытыми лицами и руками.
Бабушка Татьяна зажгла все свечи на елке; тишина в эти минуты в избе стояла напряженная. Затем, поставив пред собою ребенка, старуха положила на ее плечи руки.
- Ну, ребятушки, кто как может подтяните старухе, - и, подняв свои ясные, серые глаза к темному образу, венчавшему верхушку, она запела, выговаривая с особым благоговением каждое слово:
Рождество Твое, Христе Боже наш...
Воссия мирови свет разума...
Я вторила ей, и сердце мое дрожало от умиления. Артамон подхватывал последние слова каждого стиха, голос его тихо гудел и прерывался. Филимон громко, заикаясь, шептал слова молитвы. Ефросинья, лежа на полу, охватив руками голову, рыдала, стараясь заглушить душившие ее слезы.
...
Господи, слава Тебе!
- допели уже все в голос.
- Ну, теперь, христиане, поцелуемся... Хозяйка, ступай сюда!..
Ефросинья поднялась. Ее некрасивое темное лицо, смягченное слезами, светилось такою радостью, что казалось даже красивым. Тяжело переводя дух, она встала с колен.
- С праздником, хозяюшка! Спасибо за кров и привет! - бабушка Татьяна трижды поцеловалась с ней.
- Спаси тя Христос, родная! Спаси тя!.. - шептала Ефросинья.
- С праздником, хозяин!
Филимон несколько раз утер рукавом рот.
- С праздником, родная! Ох, и праздник же ты нам принесла!
- С праздником, Артамон, возница непутевый!
- Пути-то Господни, матушка Татьяна Осиповна, ишь к какой радости привели!
- С праздников и ты, дитя малое, ступай сюда, Аннушка!
И, перецеловавшись со мной и со всеми, старуха уселась за трапезу, держа на руках девочку, нарезывая ей рыбы, угощая горячим чаем с булкой. Ребенок теперь болтал без умолку. Гладя ручкой седые волосы старухи, девочка спрашивала:
- Пошто она белая? Пошто на деревце свечи горят? Што ей дадут с дерева? А главное - пошто раньше не приезжали? - И не было тогда у Анютки ни чаю, ни булочки, ни свету...
Когда свечи догорели до половины, бабушка Татьяна сняла для девочки два пряника и два золоченых ореха и с молитвой потушила огни.
- Ну, теперь нам пора и в путь-дорогу! Артамон, запрягай-ка... Только на дорогу мы все выпьем наливочки.
И из тех же глиняных кружек выпили все старой бабушкиной вишневки, и каждая капелька ее прошла по жилам, возбуждая и силы, и веселье; даже Филимон засмеялся таким странным, отрывистым смехом, точно давно-давно и звуки такие не вырывались из его груди.
- Непьющий я, Татьяна Осиповна, уж разве с холоду великого господа поднесут, так хлебнешь, а эта-то словно песня по сердцу прошла.
- Назавтра ель-то зажгите снова, пусть дите радуется!
- И назавтра и во все праздники будем зажигать, дочкино счастье. А ель эту, Татьяна Осиповна, сохраню я, поколь живота хватит; в сучки изрублю, в мешок покладу, а умирать станем, так с бабой закажем поровну в гроб нам замест подстилки положить. Так, што ль, Ефросинья?
- Так, Сидорыч, так, хвоинки не дам пропасть с этой ели. Матушка, благослови дите-то!
Старуха, снявшая только что с верхушки ели свой образ, трижды перекрестила им ребенка и дала ей поцеловать икону. Затем обвела всю зимницу ласковым взглядом, ровно прощаясь с милым человеком.
- И холодно-то, и голодно-то, в нуждишке люди живут, а как Божье-то имя вспомнят, огонек-то Господу востеплят, и... что в храме станет: и тепло, и светло, и благостно! А все от чего? Оттого, что злобы нет, оттого, что любовь связует тех людей, что Господа помнят... Ох, великие силы любовь да молитва!
Заперев зимницу со всеми ее сокровищами на запор, долго Ефросинья с Анюткой, закутанной в теплый платок, на руках бежала за нашей кошевой. На козлах, рядом с нашим возницей, сидел Филимон. Он как зверь лесной знал все тропы своего леса и сошел с козел только тогда, когда мы были уже на прямой дороге. Когда мы остались одни, я поглядела на бабушку Татьяну, не любившую, по обыкновению, разговаривать в пути. Она лежала на спине, устремив глаза к небу; лицо ее, все озаренное светом луны, было так тихо, так ясно, что, мне казалось, она должна была действительно видеть теперь в небе ту звезду, что руководила Вифлеемскими пастухами...
* * *
Прошло много лет с тех пор, далеко кинула меня судьба от могучих сибирских лесов, от ясных, благостных типов вроде бабушки Татьяны, возможных только там, где эгоизм цивилизации не выел еще из сердца людского веры и любви. И каждое Рождество как пережитая сказка восстают в душе моей вся могучая красота зимнего леса, поляна, залитая лунным светом, убогая зимница, вросшая в землю, желтого воска свечечки на ели, и слышится мне дрожащий голос старухи, смущенные лица мужиков, вторящих ее молитве, рыдание Ефросиньи, и в сердце моем раздаются слова:
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Воссия мирови свет разума!.. |