ПРИОБРЕСТИ КНИГУ "СЛАВА РОССИИ" В НАШЕМ МАГАЗИНЕ:
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15568/
СКАЧАТЬ ЭЛЕКТРОННУЮ ВЕРСИЮ
https://www.litres.ru/elena-vladimirovna-semenova/slava-rossii/
На квартире братьев Муравьевых-Апостолов в казармах Семеновского полка было как всегда шумно. В этот вечер здесь, помимо хозяев, собрались их родственники, Никита и Александр Муравьевы, поручик князь Трубецкой, Николай Тургенев, Михаил Новиков, племянник осужденного при Екатерине за вольнодумство издателя, поручик Пестель, штабс-капитан Глинка, ротмистр Лунин и еще несколько совсем юных офицеров, среди которых был и Миша Леницын. Он лишь недавно, благодаря поручительству Никиты Муравьева, сделался членом тайного общества, названного «Союзом спасения», и пылкая душа юноши заходилась восторгом от того, что в России сыскалось столько благородных и отважных сердец, желающих переменить все к лучшему, покончить с лихоимством, утвердить справедливость…
- Так не может продолжаться дольше! - говорил Сергей Муравьев-Апостол, чье полное лицо с по-женски мелкими чертами раскраснелось от негодования. – После победы над Бонапартом, когда весь народ находился на подъеме лучших душевных сил своих, исполнен был веры в справедливость, в Царя, этот Царь растоптал этот подъем и веру! Народ так и остался в рабстве, а вся Россия сделалась вотчиной бессовестного временщика, который распоряжается здесь по своему произволу!
- А как прекрасно все начиналось, - усмехнулся Тургенев. – Что там 12-й год! 14-й! Вспомните его восшествие на престол! С каким ликованием встречали его, как многого ждали!
- А не нужно было ждать! Мы сами, сами остаемся рабами! – воскликнул подпоручик Якушкин. – Вечно ждем чего-то от царей, от нового царствования… От Александра ждали либеральных реформ и конституции!
- Он подавал надежды…
- И каков итог? Обещал конституцию, а дал аракчеевщину! Лицемер!
- Этот Царь не любит России и русского народа, - проронил Трубецкой. – В этом главная беда! И его отношение к Польше, его планы в отношении Польши – лучшее тому свидетельство!
- Да, Александр заметно благоволит к полякам, - заметил Муравьев-Апостол. – Они для него куда роднее, чем русские… Видимо, в его понимании поляки – народ образованный, европейский. Не то, что русские варвары!
- А почему бы ему не сделать русских образованными? – вспыхнул Фонвизин. - Вместо того чтобы мордовать их в солдатчине и аракчеевских поселениях? Это же каторга! Только безо всякой вины!
- В итоге конституцию получила Польша, а мы – кнут… - покачал головой Тургенев.
- Польша получит не только конституцию, господа. Я слышал, что Польша будет восстановлена в своих исторических границах, с возвращением ей русских земель, а самая столица наша вскоре будет перенесена в Варшаву, - объявил Трубецкой ко всеобщему возмущению.
- Не может быть! – воскликнуло несколько голосов.
- До какой же степени нужно ненавидеть Россию и презирать ее! – сокрушенно вздохнул Муравьев-Апостол.
- Но верны ли ваши сведения, князь? – спросил, дрожа, как в лихорадке, Якушкин, лицо которого покрылась испариной. – Надежны ли ваши источники?
- Вполне надежны, увы.
- Тогда… тогда… - Якушкин нервно заходил по комнате. – Россия не может быть более несчастной, чем под скипетром этого Царя! Согласны ли вы с этим, господа?
Присутствующие единодушно согласились.
- В таком случае обществу здесь больше нечего делать. Отныне каждому из нас надлежит действовать по собственной совести и собственному убеждению!
На несколько мгновений повисло молчание. Леницыну показалось, что он слышит стук собственного сердца. Но, вот, поднялся Сергей Муравьев-Апостол и, обведя взглядом собравшихся, произнес:
- Если сведения князя о польских делах верны, то наш долг прекратить это царствование для предотвращения бедствий, грозящих России. Я предлагаю бросить жребий, дабы судьба решила, кому из нас надлежит избавить ее от тирана.
- Вы опоздали! – воскликнул Якушкин. – Я уже безо всякого жребия решился принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести! Я покончу с тираном, а затем и с собой!
- Постойте, постойте, господа! – подал голос Тургенев. – Давайте не будем пороть горячку! Сообщенное князем может оказаться пустым слухом! Сперва должно проверить эти сведения – они слишком серьезны!
- Пока вы будете их проверять, столицей уже может стать Варшава! – горячился Якушкин.
- Сергей Петрович, что скажете вы? – обратился Тургенев к виновнику разбушевавшихся страстей.
Трубецкой, по-видимому, сам смутился той крайней реакцией, которую вызвали его слова. Идея цареубийства отнюдь не вдохновляла его. Но и лицо хотелось сохранить.
- Мои источники достаточно надежны, но никто не может быть вполне уверен в том, что происходит в голове и сердце сфинкса… Поэтому я согласен с Тургеневым, столь серьезные решения нельзя принимать в одночасье, следуя слухам. Дождемся подтверждения им.
Якушкин и Муравьев-Апостол были явно разочарованы, эти горячие головы готовы были уже теперь освобождать Россию от тирана. Остальные, однако, вздохнули с облегчением, согласившись, что нельзя действовать скоропалительно. Среди последних был и Миша Леницын, которому идея убийства Царя показалась прямо-таки ужасной. Разве можно начинать благое и справедливое дело с подлого убийства? Пусть даже тирана… Хотя в представлении Миши слово «тиран» менее всего вязалось с образом усталого и печального человека, некогда весьма привлекательной, но с годами немало истрепавшейся наружности. Сфинкс… Да, пожалуй, Трубецкой употребил точное слово. Но неужели же сфинкс может быть столь вероломен, чтобы оскорбить всю Россию переносом столицы в Польшу? Не верилось в такое безмерное предательство! Пусть Царь не любит России, но не безумен же он! Хотя иные поговаривали и о слабоумии Государя… И чему же тут верить? Одно очевидно, что так не может продолжаться долго, слишком много несправедливости, унижения и бесправия вокруг.
- Нигде так не попрано достоинство человеческое, как в России!
- Нужно положить предел самовластью, ограничив его законом!
- Воскресить традиции вече!
- Франция дала нам пример патриотической борьбы!
Долго еще продолжались кипящие дискуссии, но, вот, наконец, стали расходиться задержавшиеся допоздна заговорщики. Леницын покидал квартиру Апостолов вместе с Муравьевыми, с которыми был дружен с первых дней службы. Немного стесняясь своего любопытства, он все-таки спросил:
- А верно ли, Никита, что в вашем доме теперь Карамзин живет?
- Да, - кивнут Муравьев. – Он дружен с нашею мамашей. Приехал по делам издания своей «Истории»…
- Великий труд! – выдохнул Леницын, не удержав своего восхищения перед историографом, имя которого в семье его неизменно произносилось с благоговением, на книгах которого возрастал он сам.
Братья Муравьевы посмотрели на приятеля насмешливо.
- Великий своей глупостью! – презрительно бросил Никита. - Старик слишком предан кнуту. Подумать только! Написать столько томов и для чего? Для пустого факта? Даже величественного предания о наших древних предках – славянах не оставлено нам! Ничего решительно возвеличивающего душу, зовущего к праведной борьбе за честь и славу свою! Одно лишь пошлое раболепство…
- Уж больно ты крут, братец, - рассмеялся Саша, похлопав брата по плечу. – Хорошо, что маман не слышит! Но в целом, да. Старик посвятил свой труд Царю, указав, что история принадлежит ему, то есть даже история собственная народу не оставлена! И этим сказано все.
Жаль было Мише слышать столь пренебрежительные отклики о любимом писателе, но спорить он не решился – авторитет Карамзина был поколеблен и в его сердце, и всякое оскорбление ему Леницын чувствовал, как укор себе – за недостоинство своего кумира, ибо всякий создающий себе кумира становится ответчиком за него перед другими. Отвечать за Карамзина юный прапорщик не мог, а потому старался избегать разговоров о нем, не травить душу. А в нынешний вечер и вовсе совершенный разлад царил в ней после собрания, и все больше снедали колебания, что истинно, а что ложно. А ведь когда-то было все так изумительно просто!..
Миша Леницын вырос в Москве. Семья его была патриархальна по своему укладу, но в то же время книгочейна. Особливую страсть к книге питала матушка, и именно от нее унаследовал Миша любовь к сочинениям Карамзина. «Бедная Лиза», «Марфа Посадница», любимый «Остров Борнгольм» и многое другое – на этих книгах рос Леницын и мечтал сам сделаться писателем, даже набрасывал кое-что в подражание кумиру. Этого занятия он не оставил и распрощавшись с детством и возлюбленной столицей. И, вот, теперь Мише казалось, что он написал нечто стоящее. То была повесть, которую он много раз правил и переписывал по ночам и скрывал даже от самых близких друзей. Теперь же, узнав, что в доме Муравьевых поселился Карамзин, сердце юноши загорелось. Именно его отзыва жаждал он более всего! И виделось воображению, как патриарх отечественной словесности, прочтя его сочинение, со слезами выражает свою радость явлению нового крупного таланта и благословляет его! Сам же Миша преклоняет перед ним колено, признаваясь, что всему лучшему, что есть в нем, обязан он сочинениям Карамзина… Вот, только тот ли это Карамзин, каким воображал его себе Леницын?
В иную пору он просто попросил бы Никиту и Сашу представить его знаменитому гостю. Но теперь и заикнуться о том неловко – в Союзе на Карамзина эпиграммы сочиняют, считая его ретроградом. Странно, однако… Может ли быть, чтобы такой человек, как Николай Михайлович, отринул идеалы человеколюбия, гуманизма, просвещения и сделался тем, чем назвал его Саша, «певцом кнута»? И этот вопрос также требовал встречи с Карамзиным. Кто же еще может помочь разрешить теснящие сердце сомнения, как не он? Отец и мать Леницына уже умерли, и от того ждать отеческого наставления было юноше не от кого.
Не имея возможности обратиться с просьбою к друзьям, оставалось одно: самым простым и беззатейливым образом явиться с визитом, с покорнейшей просьбой принять… А там – лишь бы язык к гортани не присох, лишь бы в грязь лицом не ударить!..
- Вы знаете, милостивые государи, что язык и словесность суть не только способы, но и главные способы народного просвещения. Что богатство языка есть богатство мыслей. Что он служит первым училищем для юной души, незаметно, но тем сильнее впечатлевая в ней понятия, на коих основываются самые глубокомысленные науки. Что сии науки занимают только особенный, весьма немногочисленный класс людей, а словесность бывает достоянием всякого кто имеет душу. Что успехи наук свидетельствуют вообще о превосходстве разума человеческого, успехи же языка и словесности свидетельствуют о превосходстве народа, являя степень его образования, ум и чувствительность к изящному…
Члены Академии слушали приветственную речь принимаемого в свои ряды собрата с заметным удовольствием. Даже хмурое лицо адмирала Шишкова светилось радостью! А сколько сталкивали их друг с другом! Целые партии выдумали – шишковисты против карамзинистов… А Николай Михайлович Александра Семеновича всегда уважал, как человека искреннего и влюбленного в родной язык. Да, бывало, подвергал он нападкам Карамзина за использование, как казалось ему, ненужных иностранных оборотов, но ведь это не от злой души, а от ревности по равно дорогому им обоим родному языку. Карамзин полагал допустимым употребление в русской речи недостающих в ней иностранных слов, адаптированных к русской грамматике неологизмов, приближения языка литературного к разговорному, более легкому и доступному. Шишков же был «старовером» и желал удержать язык в ветхих канонах, «обновляя» его лишь за счет придумываемых русских заменителей иностранных слов… Заменители бывали грубы и пошлы, но – зато свои!
Однажды Дмитриев[1] буквально заставил Карамзина написать ответ на выпады Шишкова. Николай Михайлович написал и привез рукопись другу. Тот всецело одобрил написанное и рассыпался в похвалах…
- Сделал ли я то, чего ты желал, Иван Иванович? – осведомился Николай Михайлович.
- О да! В высшей степени!
- Могу ли я теперь сделать то, что желаю я?
- Все, что захочешь!
В тот же миг Карамзин бросил рукопись в камин. Он не хотел умножать ссор. И, если не мог запретить ссориться другим, то уж во всяком случае сам считал должным уклоняться от этого занятия. Добряк Державин некогда искренне переживал, приглашая Карамзина на литературное собрание, не оскорбится ли он, что помимо него, приглашен и Шишков. Николай Михайлович не обиделся. Александр Семенович также…
И, вот, теперь возглавляемая Шишковым Российская Академия принимала Карамзина в свои члены. Да и другие «карамзинисты» уже удостоились этой чести – Батюшков, Жуковский, Гдедич… А юного Пушкина предложил принять в члены Академии сам Шишков! Вот, что значит истинная любовь к живому слову, о нее разбиваются все мертвые идейные построения…
- Есть звуки сердца русского, есть игра ума русского в произведениях нашей словесности, которая еще более отличится ими в своих дальнейших успехах. Будучи источником душевных удовольствий для человека, словесность возвышает и нравственное достоинство государств. И жизнь наша, и жизнь империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь все для души, все для ума и чувства, все бессмертно в их успехах! Возвеличенная, утвержденная победами, да сияет Россия всеми блестящими дарами ума бессмертного, да умножает богатства наук и словесности; да слава России будет славою человечества!
Последние слова потонули в громе оваций. Из выцветших глаз Шишкова катились слезы. Это был настоящий триумф! И Карамзин внутренне усмехнулся своим недавним сомнениям, не слишком ли резкой для «шишковистов» вышла его речь. Он даже думал смягчить ее, опасаясь ненужных ссор. Но оставил как есть… В сущности, так он поступал всегда, даже, когда говорил с сильными мира сего.
Завершив дела в Академии, Николай Михайлович отправился домой, а, вернее, на постой к Муравьевым. Его тяготило вынужденное пребывание в столице. И дорого, и холодно… Душа-московитка рвалась в Москву, там ждал его дом, ждали друзья. В Петербурге же из друзей была лишь молодежь, но она последнее время все больше отказывала в дружестве, революционируя и предаваясь жажде перемен здесь и сейчас, немедленно. До того дошло, что уже опасалась любезная Катенька, что при встрече на улице станут такие «друзья» изображать незнакомых… Увы, либералы ничуть не либеральны даже в разговорах и привязанностях своих, им не свойственно быть терпимыми к тем, кто имеет иные взгляды. Куда уж до них Шишкову и «шишковистам»!
- Вас, барин, какой-то молодой офицер дожидается, - доложил старик Илья, приняв у Николая Михайловича шубу. Этого старого слугу даже лакеем язык не поворачивался назвать. Всю жизнь был он рядом. Дочка ненаглядная, Сонюшка, на его руках выросла после смерти матери. Нянчился он с нею, тетешкал, кормил с ложечки…
- Спасибо, старина, ты вели, чтобы чаю нам подали, покуда ужин еще не вскоре.
- Слушаюсь, барин.
Нежданным гостем оказался прапорщик-семеновец, совсем еще мальчик. Когда Карамзин вошел в кабинет, он листал какую-то книгу и, увидев хозяина, так взволновался, что едва не уронил ее и с трудом пристроил вновь на полку.
- Имею честь рекомендоваться, прапорщик Семеновского полка Михаил Петрович Леницын!
- Милости прошу, Михаил Петрович, располагайтесь, как дома, - дружелюбно пригласил Карамзин оробевшего юношу, усаживаясь в высокое вольтеровское кресло. – Леницын, говорите? Не из московских ли вы Леницыных?
- Точно так, я вырос в Москве.
- Земляки значит, - улыбнулся Карамзин. – Рад этому. Я знаете ли родился далеко от столиц, в Оренбургской губернии… В детство мое там Пугачев шалил, и нам пришлось уехать. Потом мы жили в нашем симбирском имении. Чудный там был край, и Волга – несравненное чудо. Я там до того Россией напитался, что уж ничто вытравить не могло. А все же единственно родной Москва мне сделалась. А что же родители ваши, живы?
- Увы, они скончались, - молодой человек явно продолжал смущаться, и его девичьи нежные щеки от волнения покрылись румянцем. Такая застенчивость тронула Николая Михайловича.
- Стало быть, вы сирота. Соболезную… Я, знаете ли, тоже рос наполовину сиротой. Матушка моя преставилась в годы моего младенчества и с той поры, верите ли, я все пытаюсь вспомнить ее лицо. И не могу! Не могу вспомнить лица матери… Руки ее, ласку ее помню и люблю безмерно, а лица не могу вспомнить. Вы хорошо помните вашу матушку?
- Да, - Леницын оживился, - ей я обязан всему лучшему, что есть во мне.
- Вы очень счастливы, что можете сказать так! И так чувствовать!
- Среди прочего я обязан моей матушке тем благоговением, какое питаю к вам. С самых детских лет я сделался вашим восторженным почитателем, и теперь, узнав от моих приятелей Муравьевых, что вы гость их дома, не мог не прийти и не выразить… - юноша запнулся и опять покраснел.
В этот момент подали чай, и Николай Михайлович пригласил робкого гостя за стол – откушать вместе с ним.
- Отчего же вы решили представиться сами, не прибегнув к посредничеству ваших друзей?
- Дело в том, что вы… что они… В общем, ваша «История» не во всем нравится им…
- Иными словами, я непопулярен у молодых Муравьевых и их круга, - улыбнулся Карамзин. – Не беспокойтесь, дорогой Михаил Петрович, это для меня не новость. Что поделаешь, я не червонец, чтобы всем нравиться. Однако же, сильно ли бранят меня?
- Некоторые очень сильно… До эпиграмм доходит…
Карамзин рассмеялся:
- В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута?
Наслышан!
- Говорят, что это Пушкина вирши…
- А, вот, это ложь! – решительно покачал головой Николай Михайлович. – Пушкин мне поклялся, что не сочинял этого. А он при всем своем озорстве человек чести.
Юный Пушкин уже давно был причиною тревог Карамзина. Они познакомились в Царском Селе, где Николай Михайлович с семьей жил на даче, предоставленной историографу по велению Государя, а молодой поэт, еще совсем мальчик, учился в лицее. Что за уморительный это был юноша! Порох и ветер! Как сочетался в нем удивительный гений с отчаянным озорством, а страстность натуры со способностью искреннего раскаяния. Буян и баламут, он не мог ни мгновения усидеть на месте, от его шалостей стонали педагоги, но в сердце его не было зла. Сердце было детским… Бывая в гостях у Карамзина, Саша Пушкин подолгу играл с его детьми, и в этих беззаботных играх, полных веселого озорства, раскрывалась душа – детская, нараспашку открытая. Мамушка, Марья Ивановна, вечно боялась, как бы Саша не навредил своими проказами детям:
- Да полноте, Александр Сергеевич, дите-то уроните! Что же это такое, ни на что не похоже! Перестаньте шалить!
Саша кривлялся и беззаботно хохотал в ответ. У него был чудесный, заразительный смех, такой же, как весь он – нараспашку. Иногда, даже будучи рассержен на него, Карамзин не мог удержаться и в итоге начинал смеяться вслед за этим Богом поцелованным отроком…
А сердиться бывало за что! Что стоила одна эта история с Катериной Андреевной! Получила Катя любовное послание… от Пушкина! И ведь – смех сказать – ошибочно ей адресованное! Юный повеса попросил приятеля отнести письма сразу нескольким предметам своего обожания, а тот напутал… Ох уж и посмеялись с Катериною Андреевной, читаючи! Но смех смехом, а ведь экая распущенность! Ничего не оставалось, как хорошенько отчитать вертопраха! Бедняга так огорчился, что разрыдался, прося прощения.
Вообще, в ту благословенную пору довольно было сурового взгляда Николая Михайловича, чтобы озорник утихал и вел себя подобающе. Иное дело теперь! Озорник вырос, но не переменился нравом. Все тот же буян и баламут. И чиста душа детская, да вот беда – удержу ни в чем не знает! И добро бы лишь повесничал и картежничал – дело молодое… Этих «радостей» уже с избытком насмотрелся Карамзин на примере свояка, князя Петра, который оказался на его попечении после смерти отца. Юный Вяземский играл по-крупному, до того дошло, что пришлось родительский дом продавать на покрытие его долгов!
Иной раз в сердцах задавался Карамзин вопросом – чего уж так не хватает в жизни этим юношам нового века, что они так отчаянно кутят и развеивают в дым родительские состояния? И неужто настолько не к чему им – с их-то талантами - определить себя, дабы и себе и Отечеству польза была?
Николай Михайлович вспоминал собственную молодость. Конечно, и он не был свят. Были и в его жизни амурные похождения, случались и глупости… Но, вот, так, чтобы в один присест проиграть, скажем, дом… Но, вот, так, чтобы целые дни проводить в кутежах… Нет, такого не бывало. Карамзин во всем знал меру и никогда не терял контроля над собой. К тому же он слишком дорожил своим временем и слишком был предан своему делу, чтобы позволить себе безрассудный образ жизни. Даже после смерти горячо любимой жены, будучи в глубочайшем отчаянии, он не забывал о долге и продолжал работать, писать, леча только тем страдающую душу.
Но Бог бы с ним – кутежи! Так ведь юный Пушкин увлекся еще и политикой – по новой моде и под влиянием друзей-либералистов. С его-то чистым сердцем и бойким языком! И, вот, теперь всякую эпиграмму против правительства приписывали ему, и тучи сгущались над беспутной головой. Уже и расследование было начато по Императорскому велению, и грозила смутьяну ссылка в Сибирь. В последний раз умолил Карамзин не карать не в меру вспыльчивого юношу, а только лишь отослать его в Крым, подальше от дурных влияний столицы. Саша приходил прощаться, клялся, бия себя в грудь и не сдерживая слез, что политики ближайшие два года не коснется… Дал ему наставление Николай Михайлович напоследок:
- Честному человеку не должно подвергать себя виселице!
Услышал ли? А если услышал, то не будет ли забито то доброе семя плевелами, сеемыми в неопытной душе либералистами? Ах, хоть бы слово-то свое сдержал! Ведь в другой раз уже не удастся отнять его из рук Немизиды…
А теперь, вот, еще один юнец ерзал взволнованно на стуле… Чай его давно уже простыл, а он едва коснулся его. Тоже ведь, как и мальчиков Муравьевых, как и все поколение (и только ли его?), точит – политика!
- Отчего вы историю народа в принадлежность Царю отнесли?
- Помилуй Бог, какое пошлое понимание мысли… Она принадлежит ему в том смысле, что он обязан знать ее и отвечать перед ней. Простому смертному принадлежит лишь история его жизни, быть может, его рода. Но Царю – вся история его народа. Судьба народа – его судьба. Он неотделим от нее. И это огромный груз, крест.
- У нас многие недовольны, что ваша История скупа на примеры подлинно героические, что она не возвышает души народной.
- Ваш однополчанин Никита Муравьев показывал мне свои возражения на эту тему. Он желает не истории, а мифа, легенды… Поэзии! Но, друг мой, не надо путать поэзию и историю. Историк работает с фактами, и его дело дать именно факты. А уж дело поэтов, опираясь на них, создавать прекрасные легенды, слагать песни и возвышенные слова, подобные тому, что безымянный русский гомер сложил об Игоревом походе… - Карамзин помолчал. – Я знаю, что многие принимают мой труд в штыки и обвиняют меня в раболепстве.
- И вас это не огорчает? Почему вы не ответите вашим критикам?
- Если их впечатления не согласуются с моим мнением, то в этом я не вижу беды. Добросовестный труд повествователя не теряет своего достоинства потому только, что читатели его, узнав с точностью события, разногласят с ним в выводах. Лишь бы картина была верна – пусть смотрят на нее с различных точек!
- Но ведь упреки их… несправедливы! – с жаром воскликнул Леницын.
- В самом деле? Что же, выходит, вы не согласны с вашими друзьями? – лукаво прищурился Николай Михайлович и тотчас уловил, что гость смутился вопросу.
- Я сам еще не знаю вполне, - честно ответил он. – Я знаю лишь, что нельзя молчать и бездействовать, когда все вокруг вопиет о бесправии и несправедливости. Россия достойна лучшей доли, нежели та, что влачит она! Разве вы не согласны с этим?
- С тем, что Россия достойна лучшей доли, полагаю, согласится любой любящий Отечество человек.
- Тогда почему вы не требуете этой лучшей доли? Ведь, что исповедуешь, того и желать надо! И желать не только цели, но и действия, ведущего к этой цели! Русские солдаты победили самого Наполеона! А что получили они в награду? Палки? 25-летнюю каторгу службы? Аракчеевские поселения? А Государь воздает хвалы армиям Англии, Пруссии… Ведь это… низость, Николай Михайлович! Это оскорбление всех нас! Этого нельзя терпеть! Разве мы не правы?
Карамзин про себя отметил это многозначительное «мы». Юноша увлекся и уже не таился и говорил не только за себя, но и за многие пылкие головы, чьи чувства он теперь выражал.
- Знаете, любезный Михаил Петрович, в юности я был свидетелем французской революции…
- Вы счастливец!
- Возможно… Зрелище и впрямь было весьма… занимательное… Хотя ныне я предпочел бы комедию ристалищам знаменитых трибунов в Национальном собрании. Мне довелось слышать многих вождей революции, в том числе Робеспьера, бывать на тайных собраниях… Могу предположить, что сегодня иные горячие и желающие блага Родине головы произносят очень схожие речи в схожих обстановках…
При этих словах Леницын вздрогнул, и Карамзин понял, что попал в точку. Конечно, эти пылкие умы уже собираются и строят планы преобразования России отнюдь не мирным и постепенным путем…
- И вы не одобряете этого? – отрывисто спросил прапорщик.
- Не одобряю.
- Но почему?! Неужели справедливость и свобода не заслуживают того, чтобы на их защиту от поругания стали, наконец, честные и преданные Родине люди?
- Робеспьер был очень честным человеком, - ответил Карамзин. – Признаюсь, его честность и теперь вызывает мое восхищение. И он был предан Франции. И верил в слова о свободе и справедливости, которые произносил сам. Но, вот, беда, инструментом достижения свободы и справедливости в руках честнейшего, неподкупного патриота сделалась… гильотина. Желаете ли вы такой справедливости? И не кажется ли вам, что это будет довольно своеобразная свобода, при которой придется горько оплакивать нынешнее рабство?
- Что же, по-вашему, нужно просто сидеть и ждать, пока тирания сама решит поступиться своим самовластьем? Нужно все терпеть? Любую гнусность?
- А вам кажется, что изменить что-либо можно только силой и только разом? Вы молоды, и от этого ваше нетерпение. Однако, рассудите. Лихоимство, о котором все мы скорбим, не есть примета общественного строя или времени. Оно есть единственно лишь следствие испорченности человеческой души. А испорченные души могут быть равно как либеральны, так и консервативны. Как улучшить сердце человеческое, сделать его чище? Этому никакие революции не помогут, уверяю вас. Напротив, революции, даже если делают их самые честные и исполненные благих помыслов люди, неизменно открывают шлюзы для всего самого низменного, и это низменное пользуется создавшимся хаосом. Народ наш, Михаил Петрович, все тот же, что был в дни Пугачева. И какую же свободу вы хотите дать ему? Свободу топора и вил? Ведь справедливость – у каждого своя… Народ нужно сперва просветить, обществу нужно сперва привить нравственные понятия, которые стали бы нелицемерной основой бытия его. А гильотинами ничего доброго не сделаешь. К тому же, друг мой, вы никогда не задумывались, кто неизменно всех больше требует свободы? Ее более иных требуют те, кто сам стремится к власти. А стремящийся к власти, достигнув ее, будет думать не о чужой свободе, а о том, как удержать свою власть. Это закон истории. И именно поэтому ее нужно знать такой, какая она есть, а не в виде красивых легенд, удовлетворяющих нашим желаниям.
- Когда вы говорите, мне хочется соглашаться с вами, - признался Леницын. – Я, бывало, негодовал против вас, хотя всегда бесконечно почитал. И из этого почтения, из любви к вам загоралось негодование. Мне казалось, что вы обязаны мыслить иначе, что вы не должны примиряться с самовластьем… А еще мне было жестоко обидно, когда некоторые из моих приятелей пренебрежительно отзывались о вас. Я хотел защищать вас, но не умел, и от этого досадовал на вас! А теперь я хочу соглашаться с вами, но…
Карамзин видел, что его молодой гость искренне переживает их разговор, их расхождения. Этот юноша еще не имел твердого взгляда, но только искал его, и хотелось помочь ему и, быть может, уберечь от опасных путей, к которым клонился он вслед за своими друзьями.
- Друг мой, я вовсе не требую согласия с собой и не мешаю иным мыслить иначе. Один умный человек сказал: «Я не люблю молодых людей, которые не любят вольности; но не люблю и пожилых людей, которые любят вольность». Если он сказал не бессмыслицу, то вы должны любить меня, а я вас. Мне ничего не мешает вас любить. А вам?
Прапорщик ответил не сразу. Хмурящийся лоб его выдавал внутреннее противоборство.
- Возможно, мешает, - тихо ответил он, наконец, - но от этого я не могу перестать любить и почитать вас… Однако, скажите, Николай Михайлович… - глаза Леницына заблестели, а голос обрел твердость: юноша заговорил о наболевшем: - Если Царь восстановит Польшу и перенесет русскую столицу в Варшаву? Вы и тогда скажете, что нужно терпеть, ждать, когда все изменится само? Да неужели вы и впрямь думаете, что все может как-то вдруг измениться? Что волку надоест есть овец, а лисице воровать курей?
- Друг мой, мир не стоит на месте, и наше дело возможно помогать благотворным переменам, но не ломать построенное нашими предками для того лишь, что нам кажется, будто на освободившемся пустыре мы сможем выстроить что-то совершенное. Однако, откуда вы взяли странную идею о переносе столицы?
- Ходят такие слухи, - уклончиво ответил Леницын.
- Эти слухи вздорны и лживы, и, послушайте отеческого совета, не повторяйте всякого услышанного вздора, если не желаете оказаться в числе тех самых лживых и бесчестных людей, коих вы справедливо презираете.
Молодой человек покраснел, видимо, задетый за живое.
- Простите, если я был дерзок. Заверяю вас в совершеннейшем моем почтении. Могу ли я вновь быть у вас?
- Конечно, друг мой, - тепло ответил Карамзин. – Я буду рад вам во всякое время. В Петербурге мы с женой живем довольно одиноко. Не желаете ли отужинать с нами?
- Почел бы за честь, но мне уже пора возвращаться в полк.
- В таком случае до встречи! Надеюсь, что вы не замедлите навестить меня вновь.
Леницын по-военному щелкнул каблуком и откланялся.
Карамзин догадался, почему молодому офицеру не хотелось оставаться на ужин. Это грозило ему встречей с молодыми Муравьевыми, а он, по-видимому, совсем не желал, чтобы они знали о его встрече с историографом. Оно и понятно. Мальчики, по всему видать, якобинствуют, и Карамзин у них не в чести.
Николай Михайлович был хорошо осведомлен о том невыгодном впечатлении, которое произвела его «История» на либеральные круги. Критики, хлесткие эпиграммы, злословия, охлаждение прежних добрых знакомых – все это не осталось без его внимания. И кто бы мог подумать, как причудливо закольцовывает жизнь судьба!
Много лет назад, прибыв в Москву, юный и полный самых благих мечтаний Карамзин стал членом кружка издателя Новикова, а также принял посвящение в масонское братство, надеясь, что оное поможет ему лучше понять загадки бытия и сделаться полезным членом общества. Однако, время шло, а никаких глубин масонство ему не открывало. В свою очередь антураж таинственности очень быстро стал казаться какой-то детской игрой, воспринимать которую всерьез было странно. Довольно скоро разочаровавшись в масонах, Николай Михайлович отправился в путешествие по Европе, а, возвратясь, окончательно порвал с братьями, избрав свою стезю.
Стезей этой была литература и журналистика. Карамзин взялся издавать свой журнал, получивший название «Московского» – по существу, первое в России литературно-общественное издание, которое должно было не уступать по уровню европейским аналогам. Это было… безрассудство! Так говорили ему едва ли не все! Что бы совсем молодой человек, не успевший даже составить имени в литературе, подъял этакое дело – быть того не может! Да еще без помощников, без покровителей… Но молодой человек был упрям, быстро учился всему, что полагал необходимым, схватывал налету всякий предмет и не боялся труда. Ему не нужно было вычитывать от корки до корки толстые тома, его глаз был устроен так, что выхватывал нужное, лишь взглянув на страницу. Он с легкостью ладил с любым жанром, будь то политическая статья, повесть, стихи, критика или исторический очерк. Ему все давалось легко, потому что все было интересно. В своем журнале он был всем: издателем, редактором, автором во всех рубриках, переводчиком иностранной литературы… Он же занимался подпиской и рассылкой номеров подписчикам. Спасибо, поддержали начинание не только молодые литераторы, но и корифеи – Державин, Херасков, Дмитриев…
Журнал состоялся и стал прообразом всей русской журналистики, ее первой вехой. Но кто же пуще всех негодовал против него и его издателя? Вчерашние друзья! Братья-масоны! Они единодушно считали Карамзина предателем и на этом основании отказывали ему в каком-либо даровании, зло высмеивали его начинание, суля ему полный провал, бранили и его самого. Яд эпиграмм и злословия в те далекие годы Николай Михайлович испил полной мерой. Но он не повредил, а лишь укрепил от природы цельную натуру.
Хула всегда обидна, но разрушительна она лишь для того, кто сам в себе не имеет цельности, кто колеблется. И кто с другой стороны наделен болезненной любовью к самому себе при недостатке оной к другим… Карамзин всегда точно знал свою цель и не колебался на пути к ней. Он ничего не искал от сильных мира, не входил в долги, опасаясь быть обязанным и живя исключительно тем немногим, что выручал от своих трудов, к падшим же и опальным был неизменно участлив. Он не отрекся от Новикова, когда тот был осужден, а когда Император Павел отправил в ссылку московского градоначальника, стал единственным, кто без какой-либо прежней дружбы примчался проводить его – со снедью и теплыми вещами в дорогу…
Человек, умеющий оставаться самим собою, свободен всегда и ему нет нужды сокрушать престолы, чтобы обрести свободу мнимую. Но как объяснить это благородным шалопаям, полагающим, что они способны переменить мир? Ведь жаль их! Доведут до беды и себя, и, чего доброго, Россию…
Закольцевала судьба жизнь. Снова, как на заре ее, взвалил он на себя необъятный труд, не слушая мудрых указаний, что оный не под силу одному человеку, к тому же не историку, а литератору, дотоле не ведавшему работы с архивами. Но, вот, выходили том за томом, и оказалось, что права русская пословица – и один в поле воин.
И снова клокочет яд, рвутся узы, передается из уст в уста хула…
Но не это страшно. Страшно, что из уст в уста передается иное – русская столица будет перенесена в Варшаву! Польша получит русские земли! И когда бы не было вовсе повода к этим слухам, так ведь дает его не кто-нибудь, а сам Государь…
[1] Дмитриев Иван Иванович (1760–1837) — поэт, баснописец, министр юстиции (1810–1814), друг В.Л. Пушкина, Н.М. Карамзина, наставник многих московских и петербургских поэтов.
|