ПРИОБРЕСТИ КНИГУ "СЛАВА РОССИИ" В НАШЕМ МАГАЗИНЕ:
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15568/
СКАЧАТЬ ЭЛЕКТРОННУЮ ВЕРСИЮ
https://www.litres.ru/elena-vladimirovna-semenova/slava-rossii/
- Здесь два пистолета, - Якушкин, лицо которого в этот момент точно окаменело в ледяной решимости, поставил на стол шкатулку с дуэльными пистолетами. – Из одного я выпущу пулю в тирана, из другого в себя. Это будет своего рода дуэль…
- Однако, брат, при дуэли обе стороны знают, что участвуют в них, - заметил Михаил Фонвизин, племянник прославленного драматурга и командир 37-го Егерского полка, в котором служил Якушкин.
- Я был бы не против, чтобы он знал! Но ведь в этом случае он откажется стреляться!
- Это верно, - согласился Саша Муравьев, - у царей сатисфакции не требуют.
- Однако, господа, - вмешался Леницын, - ведь мы так и не знаем доподлинно, верен ли слух! Трубецкой не сообщил подтверждений!
- Трубецкой – баба! – резко бросил Якушкин. – От болтовни ничего не изменится в судьбе нашей несчастной Родины! Ее можно изменить лишь решительным и волевым действием!
Подпоручику Ивану Якушкину решительности было не занимать. По окончании Московского университета этот молодой и просвещенный дворянин вступил в Семеновский полк и в его рядах отчаянно храбровал в сражениях с Бонапартом. За отличия при Бородине он был награжден Георгиевским крестом, а затем показал примерную доблесть в Заграничном походе.
Леницын, вступивший в полк к своему горю уже по окончании войны, всем сердцем восхищался старшим товарищем. Разница в боевом опыте и летах не помешала им сдружиться, благодаря большому сходству суждений и чаяний. Правда, Якушкин вскоре покинул родной полк, так как служба в гвардии из-за навязываемой Аракчеевым шагистики сделалась для него совершенно невыносимой. Он отправился на Черниговщину, к егерям своего приятеля Фонвизина. Теперь оба они прибыли в столицу к неописуемой радости Миши. Вот, только планы Ивана все больше пугали его…
- Якушкин, голубчик, да ведь вы же слышали вчера на собрании… И Пестель говорил, что убивать Царя теперь не ко времени!
- Ваш Пестель метит в наполеоны, - холодно отозвался Якушкин, любовно проверяя пистолеты. – Ему не нужна свобода. И справедливость не нужна. Ему нужна лишь собственная власть! Ты читал ли устав его? То-то! Шаг вправо, шаг влево – уже кара! Сплошная тайна всего! Сплошная слежка за всеми! Так-то он мыслит себе будущее устроение! Ну уж нет, увольте! Я такой будущности не желаю! А незнание рядовыми членами своих вождей? Не гнусность ли? Он желает рядовых членов использовать вслепую, чтобы они даже не знали, кто их ведет, и что за всем этим стоит!
- Однако, это не так уж глупо, - заметил Никита Муравьев. – Если членов станет много, то совсем нельзя поручиться, что среди них не окажется предателей. При пестелевской секретности уменьшается риск того, что предатели выдадут руководителей. Ведь если дело будет обезглавлено, то ему придет конец.
- Да, это не глупо, - согласился Якушкин. – Но гнусно. Все это масонские штучки Павла Ивановича. Может быть, он и дьявольски умен, да только что проку в уме, если к нему не приложена честь? Теперь, пожалуй, тоже не дураки в кабинетах высоких сидят! Да только совести нет в этих умниках! А менять одно бесчестье на другое – увольте!
- А разве убить безоружного – честно? – не удержался Миша.
Якушкин метнул на него испепеляющий взгляд:
- Вы слюнтяй, Леницын! Я завтра принесу себя в жертву на алтарь Отечества, а вы пускаетесь в какие-то сентиментальные рассуждения!
Леницын вспыхнул:
- Извольте извиниться, подпоручик. Я не имею за плечами ваших заслуг, но я дворянин и офицер и оскорблять себя не позволю!
- Можете требоваться сатисфакции, - тоном затаенного бешенства ответил Иван. – Правда, завтра меня уже не будет на этом свете, и я вряд ли смогу дать вам удовлетворение!
- Полно, господа! – вмешался Фонвизин. – Словно петухи на ярмарке! Якушкин, друг мой, подумай все же еще раз. Черт с ним, с Пестелем. Но ведь у нас же ничего не подготовлено к перевороту. Что проку убить Царя? На его место придет другой, и все пойдет также! В цареубийстве был бы смысл, если бы мы смогли использовать его для полной перемены строя, для установления конституции… А так? Ну, придет на место Александра Константин со своей польской любовницей! И что изменится?
- То, что он будет знать, что не все сойдет с рук самовластью! Оно будет поколеблено! Я дам пример борьбы, и этот пример будет стоить куда больше всех слов и мудреных сочинений!
- А то, что ты своим выстрелом поставишь под удар весь Союз, тебя не смущает? Кто будет продолжать дело, если нас всех разгромят?
- Я не предатель, и мне не нужно уставов, чтобы не выдавать моих братьев, - ответил Якушкин. – К тому же я покидаю Союз.
- Вот как? – удивился Муравьев-Апостол. – Но почему?
- Потому что Союз не желает действовать, предпочитая тешить праздность умными разговорами. А мне это претит! Так что не беспокойтесь, господа. То, что случится завтра, будет деянием и жертвой одиночки!
- Я восхищаюсь вами, Якушкин! – с волнением воскликнул Никита, обнимая Ивана. – Пусть жертва ваша не станет напрасной!
Тронуты были этой трагической минутой и остальные немногочисленные на сей раз гости апостоловой квартиры. Душа же Леницына разрывалась на части. С одной стороны ему хотелось броситься другу на шею – в своей жестокой решимости он был несомненно прекрасен. С другой, повиснуть на руках его и удержать от безумного шага. Этот высокого благородства человек, могший стать благодетелем своих крестьян, а, может, и не только их, не должен был оканчивать свою жизнь вот так! Оканчивать… преступлением! Двойным… Миша вырос в набожной семье, и хотя многое успело выветрится из души юноши, но все же холодела и содрогалась она от мысли, что же ждет человека, поднявшего руку на Божия помазанника и отвергнувшего собственную жизнь? Ведь это погибель! Это мука вечная! Зачем? Во имя чего? И Царь, каков бы ни был он, но ведь – се человек! Разве заслужил он того, чтобы быть убитым из-за угла? Хотя и его отец не заслужил… А его убили… И Царь знал убийц и не покарал их, они и теперь занимали высокие посты. Будто бы и не вопияла Павлова кровь об отмщении…
Мише хотелось все это – отчаянное и больное – высказать теперь. Но так и звучало в ушах, словно горело пощечиной – «Слюнтяй!» И это оскорбление требовало удовлетворения, но практически не могло рассчитывать на него.
- Прощайте, господа. И будьте уверены, что честь России не будет предана на поругание полякам, - таковы были последние слова Якушкина, и темные глаза его, особенно выразительные на фоне побледневшего лица, ярко блеснули. Он уже как будто видел своего противника перед собой, уже мысленно взводил курок…
Царь-сфинкс… Даже близость к нему, даже доверительные долгие беседы не могли вполне раскрыть этого противоречивого, непонятного характера. Все его начинания клонились ко благу, но большинство посевов давали горькие плоды. Оттого ли, что работники, призванные возделывать нивы, были дурны? Оттого ли, что сеятель помышлял более не об урожае для насыщения голодных, но об урожае для своей славы?
Александр любил славу, эта была его великая слабость. И в этом славолюбии он был весьма обычным человеком. Ведь всякий любящий славу человек не ищет ее посреди домашних своих, но гордится, когда превознесут его в чужих пределах, когда чужие, а не свои, скажут о нем, что он прекрасен, умен и добродетелен… Всякий старается в гостях выглядеть лучше, чем в кругу собственного семейства. Так и Александр искал воздаяний себе вне пределов Отечества, отдавая сердце свое делам европейским и пренебрегая для них делами русскими.
Однако, при всем славолюбии своем сфинкс не был тираном, и того, кто смел представить пред его очи прямое и честное суждение, не постигала опала. В этом Карамзин имел случай убедиться совершенно. Еще до войны, Великая княгиня Екатерина Павловна, наделенная душой отменно русскою, а к тому глубоким и деятельным умом, возгорелась желанием наставить «на путь истинный» возлюбленного брата. И не нашла она для той цели наставника лучшего, нежели Карамзин. Когда Александр гостил у нее в Твери, Екатерина Павловна пригласила и Николая Михайловича. Она поручила ему составить для брата своего рода доклад, обзор, получивший название «Записка о старой и новой России». Карамзин был чужд царедворства и написал в «Записке» все, что полагал должным, подробно описав то, как бездарны и пагубны оказываются Александровы реформы, затеянные им ко благу России.
За такое прямодушное обличение собственных деяний и Государыня Екатерина Алексеевна, и Государь Павел Петрович незамедлительно покарали бы слишком много возомнившего о себе сочинителя. Александр этого не сделал. Хотя «Записка» явно задела его и послужила охлаждению к Николаю Михайловичу, но этим охлаждением все и ограничилось. Карамзин сохранил звание историографа и возможность работать над Историей России. «Записку» он никогда и никому не показывал. Читать ее имел право лишь тот, кому была она адресована.
И, вот, по прошествии многих лет наступило время вновь испытать царскую милость. Делать этого по-человечески вовсе не хотелось. И не из опасения потерять что-то, оказаться в опале, но жаль было огорчить человека, который, не пожелав вспоминать укоры прежние, со всем вниманием относился к нуждам историографа, был как будто расположен к нему и даже «по-соседски» заходил для бесед в китайский домик, когда случалось им обоим бывать в Царском Селе.
Однако, есть предметы, стоящие выше личной приязни и благодарности. Николаю Михайловичу до последнего не хотелось верить в то, что Государь действительно решится восстановить Польшу в ее древних границах. Но за обедом в Зимнем дворце Александр объявил об этом сам.
- Мы, Николай Михайлович, должны следовать христианским заповедям любви, всепрощения и самопожертвования. Вернуть хотя бы отчасти Царству Польскому его прежнее величие будет достойно нашей великой Империи, которой уже не приходится бояться давних противников. Теперь мы можем проявить щедрость к некогда побежденным.
При этих словах он любовался не величием Империи, но самим собой – своей щедростью, своей добротой. Он смотрел на себя теперь не глазами русских, но глазами Европы, и читал в этих глазах одобрение, удивление, восхищение высотой души российского монарха. Из этого же ряда была щедрая помощь крестьянам разоренного Ватерлоо при полностью забытых крестьянах Бородина и множества менее знаменитых русских деревень. Он купался в лучах европейской славы, не замечая, какое негодование рождается от этого в русских сердцах… А придворные льстецы, конечно же, потакали, подливая масла в огонь.
При них Карамзин говорить не стал. Как и в случае с «Запиской», то, что он должен был высказать, мог слышать лишь один человек – Государь. Их разговор состоялся с глазу на глаз, за вечерним чаем, в кабинете Александра.
- Государь, - начал Николай Михайлович почтительно, но твердо, - вы думаете восстановить древнее Королевство Польское; но сие восстановление согласно ли с законом государственного блага России? согласно ли с Вашими священными обязанностями, с Вашею любовью к России и к самой справедливости? Можете ли с мирною совестью отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию, Подолию, утвержденную собственность России еще до Вашего царствования? Не клянутся ли Государи блюсти целость своих Держав? Старых крепостей нет в Политике: иначе мы долженствовали бы восстановить и Казанское, Астраханское Царство, Новогородскую Республику, Великое Княжество Рязанское, и так далее. К тому же и по старым крепостям Белоруссия, Волыния, Подолия, вместе с Галициею, были некогда коренным достоянием России. Если Вы отдадите их, то у Вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска: ибо они также долго принадлежали враждебной Литве. Или все, или ничего!
- Вы преувеличиваете, Николай Михайлович, - отозвался Александр. – Во-первых, Польша не обретает независимости, а остается частью Российской Империи, поэтому никакого ущерба ее целостности не будет. Однако же, восстановив ее целостность, мы смягчим те вековые обиды, что гнетут сердца поляков и настраивают их против нас. Моя великая бабка поступила жестоко, разделив Польшу. Я желаю видеть в поляках друзей России и не желаю, чтобы сердца их распалялись оскорбленною гордостью, толкая их хоть под знамя Наполеона, хоть под иное, враждебное нам. Нам нужно прекратить эту вражду, залечить старые раны. И мы, как победители, как сильные, должны сделать первый шаг навстречу братскому для нас народу!
- Но, Государь, поляки никогда не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками, - возразил Карамзин. - Теперь они слабы и ничтожны: слабые не любят сильных, а сильные презирают слабых; когда же усилите их, то они захотят независимости, и первым опытом ее будет отступление от России! Доселе нашим государственным правилом было: ни пяди - ни врагу, ни другу! Наполеон мог завоевать Россию; но Вы, хотя и Самодержец, не могли договором уступить ему ни одной хижины Русской. Таков наш характер и дух государственный. Любите людей, но еще более любите Россиян, ибо они и люди и ваши подданные, дети вашего сердца. И поляки теперь слушаются Александра: но Александр взял их Русскою силою, а Россиян дал ему Бог, и с ними снискал он благодетельную славу Освободителя Европы. Я слышу Русских, и знаю их: мы лишились бы не только прекрасных областей, но и любви к Царю: остыли бы душою и к Отечеству, видя оное игралищем самовластного произвола; ослабели бы не только уменьшением Государства, но и духом; унизились бы пред другими и пред собою. Не опустел бы конечно дворец; Вы и тогда имели бы министров, генералов: но они служили бы не Отечеству, а единственно своим личным выгодам, как наемники, как истинные рабы!
- Вы забываетесь, Николай Михайлович! – в голосе Государя послышалось раздражение. – Послушать вас, так мое желание оказать милость полякам – это такое неслыханное преступление, от которого вся Россия погибнет! Я лучшего мнения о нашей державе! И уж конечно, все мои генералы и министры рабы и наемники, и лишь вы говорите мне истинную правду, обличая меня, подобно ветхозаветному пророку!
При этих словах Карамзин вспыхнул.
- Господь Сердцеведец да замкнет смертию уста мои в сию минуту, если говорю вам не истину! – воскликнул он. - Восстановление Польши будет падением России, или сыновья наши обагрят своею кровью землю Польскую и снова возьмут штурмом ее столицу! Неужто же вы желаете, чтобы ваше милосердие было оплачено такой ценой?
Александр резко поднялся:
- С каких пор вы стали предсказывать будущее?!
- С той поры, как, благодаря моему Государю, получил возможность изучать прошлое.
- Да, и я не жалею, что дал вам эту возможность. Но не кажется ли вам, что будет лучше, если каждый будет заниматься своим делом? Вы – писать историю, я – заниматься делами государства. Знаю, вам всегда было не по душе то, как я ими занимаюсь! Не одно мое начинание вы не обошли своей критикой! Послушать вас, так, пожалуй, и не было в нашей истории худшего монарха!
- Напротив, Государь, слава ваших деяний будет еще многие века сиять нашим потомкам. Но как русский, как ваш верный подданный, я не желаю, чтобы слава эта была омрачена ошибкою, - при этих словах Николай Михайлович опустился перед Александром на колено и произнес с воодушевлением: - Государь! Бог дал вам такую славу и такую Державу, что вам без неблагодарности, без греха Христианского и без тщеславия, осуждаемого самою человеческою политикою, нельзя хотеть ничего более, кроме того, чтобы утвердить мир в Европе и благоустройство в России: первый бескорыстным, великодушным посредничеством; второе хорошими законами и еще лучшею управою. Вы уже приобрели имя Великого: приобретите имя Отца нашего! Пусть существует и даже благоденствует Королевство Польское, как оно есть ныне; но да существует, да благоденствует и Россия, как она есть, и как оставлена вам Екатериною!..
- Ну, довольно, довольно! – Александр смутился и поспешил поднять историографа с колен. – Поза покорного вассала вам не к лицу…
Некоторое время Государь молчал, напряженно обдумывая услышанное. Затем, взглянув на Карамзина, так и не возвратившегося в свое кресло и продолжавшего стоять, спросил:
- Вы всерьез полагаете, что мое решение приведет к столь ужасным последствиям?
- Я убежден в этом, Государь. Общество уже пропитано самыми безумными слухами. Говорят даже, будто сама столица будет перенесена в Варшаву.
- Что за глупая ложь! У меня и в мыслях не было подобного!
- Я не сомневаюсь в этом, Государь, но ваше благоволение к полякам порождает подобные страхи, а из страхов родятся настроения самые опасные. Пощадите русские чувства, не приносите их в жертву польским!
- Я не спрашиваю вас, откуда вам известны эти настроения, вы все равно не скажете и будете правы, так как это было бы бесчестным…
- Боюсь, Государь, что эти настроения уже давно не достояние отдельных лиц, ими в большей или меньшей мере охвачено за малым изъяном все общество. Русские не извинят вам, если вы ввергнете их в отчаяние ради рукоплескания поляков.
С каждым словом Карамзина Александр делался все мрачнее. Но Николай Михайлович чувствовал, что слова его постепенно проникают в сознание Императора. Он уже был поколеблен в своей уверенности, уже лишился твердой решимости войти в историю объединителем Польши. В то же время чувствовал Карамзин и то, что этот разговор, горькие истины, высказанные Государю, отдалят его, разорвут те невидимые узы взаимной приязни, что связывали их доселе, пролягут межой… Это была жертва самого Николая Михайловича – во имя блага Отечества. Ни действовать, ни говорить иначе он не мог. А если бы смог, то не простил бы себе малодушия.
- Государь, - сказал Карамзин напоследок, всем сердцем соболезнуя тому огорчению, в которое был повергнут Александр, - у вас много самолюбия. Я не боюсь ничего. Мы все равны перед Богом. Что говорю я вам, то сказал бы и вашему отцу. Я презираю либералистов нынешних, я люблю только ту свободу, которой никакой тиран не может у меня отнять… Я не прошу более вашего благоволения, я говорю с вами, может быть, в последний раз… Простите, если слова мои были резки, но все, что я сказал вам – правда! И ничего более не прошу я, как одного лишь – пощадите Россию!
Было уже утро, когда утомительный этот разговор окончился. Государь собирался на службу к заутрене, Карамзин же отправился домой. Прежде чем сесть в экипаж, он решил немного пройтись пешком – от напряженного спора разболелась голова, а прогулки иногда помогали от этой напасти. Внезапно Николай Михайлович заметил в рассветной дымке смутно знакомую фигуру. Фигура, по-видимому, также заметила его и попыталась скрыться. Однако, сделать это в нескольких шагах от Зимнего дворца было непросто.
- Михаил Петрович? Вас ли я вижу? – окликнул Карамзин юного прапорщика, сделав вид, что не заметил его странных маневров.
- Доброго утра, Николай Михайлович! Простите мне мою рассеянность, я совсем не ждал вас встретить здесь в такой час…
Юноша был явно взволнован, и глаза его как-то странно бегали, точно ища кого-то.
- Вы что-то потеряли?
- Нет-нет, ничего… Я просто… прогуливался…
Лгать Леницын явно еще не научился и совершенно не знал, что сказать и как благопристойно завершить негаданную встречу. Карамзин подумал, что у молодого человека может быть здесь тайное свидание с какой-нибудь проживающей во дворце дамой, и решил не мешать ему.
- Что ж, не стану задерживать вас разговорами. Однако, вы должны обещать мне быть у нас с Екатериной Андреевной к обеду. Мы будем вам очень рады!
- Почту за честь и непременно буду, Николай Михайлович! – готовно отозвался юноша с поклоном.
Карамзин чуть поклонился в ответ и прибавил:
- Да, вот еще что. Если кто-нибудь изволит вам опять рассказывать о переносе столицы в Польшу и прочие злонамеренные глупости, можете смело отвечать, что сие есть ложь.
Леницын вздрогнул. Глаза его перестали растеряно бегать, а почти впились в лицо историографа.
- Это точно? Вы уверены в этом, Николай Михайлович? Мне это очень, очень важно знать!
- Друг мой, я не имею привычки утверждать то, в чем я не уверен, - ответил Карамзин, удивленный столь взволнованной реакцией. Пожалуй, не для амурных потех заявился прапорщик ко дворцу в столь ранний час… Для чего же тогда? Что на уме у этих безрассудных?..
- Спасибо вам, дорогой Николай Михайлович! Простите, мне нужно бежать! Я непременно буду у вас к обеду! Спасибо!
И убежал куда-то бедовый… Только руками оставалось развести вослед ему. А голова, меж тем прошла, прояснела на холодном воздухе. И довольный этому обстоятельству, Карамзин кликнул ожидавшего его возницу и помчался к дому Муравьевых.
Ледяной рассвет, красный, как раскрытая рана, поднимался над Невой. Мише казалось, что сердце его колотится где-то в горле. Расстояние от Зимнего до Исаакия он пробежал за считанные минуты, но к отчаянию своему не увидел на своем пути того, кого ожидал у дворца, и чей выход, по-видимому, пропустил, отвлеченный Карамзиным…
Зачем он ждал его? Остановить? Открыть ему готовящееся покушение? Конечно, нет. Михаил Леницын был человеком чести и даже под пыткой не согласился бы предать своих друзей. Но и допустить бессудного убийства он не мог также. И не потому, что жертвой должен был стать Царь, Божий помазанник, коему он, прапорщик Леницын, присягал. Но потому что… нельзя, преступно стрелять в безоружного! Какое благо может родиться из крови, пролитой таким образом? Подлым ударом из-за угла? Царь обретет в этом случае ореол мученика, а последние начатки свободы будут задавлены – просто потому что иначе ответить на убийство Царя его брат не сможет. И он будет в своем праве…
Не сомкнув глаз во всю ночь, Миша нашел лишь один способ предотвратить трагедию – принести в жертву себя. Пусть живет Якушкин и процветает Союз! Пусть живет и Император! Он, прапорщик Леницын, никому не причинит зла, он лишь заслонит Государя собой и примет в свою грудь предназначенную ему пулю. Преисполненный решимости действовать таким образом, Миша ожидал выхода Царя. Он знал, что Якушкин будет ждать свою жертву у Исаакиевского собора, и намеревался незаметно проследовать за Императором, а в решительный час – загородить его от гибели. Правда, тревожил Мишу страх: что если он запоздает? Не угадает тот самый решительный миг?..
И, вот, уже запаздывал… Государя нигде не было! Что если он уже достиг Исаакия? Что если Якушкин уже взводит курок?!
Но, вот, наконец, Исаакий. Кроваво светится его купол-шелом на фоне мрачного неба… Тишина. Ни души. Может быть, Государь, проведя всю ночь в беседе с Николаем Михайловичем, просто лег спать и не придет в это утро?
Однако, охотник здесь… Леницын разглядел закутанную в плащ фигуру бывшего приятеля, скрывающуюся за одной из колонн. Якушкин ждал свою жертву. Тоскливо заныло сердце Миши. Господи, хоть бы Государь не пришел! Ведь, право слово, так жалко умирать в 20 лет, ничего не успев…
Покидая свою квартиру, Леницын успел набросать короткую записку, в которой просил в случае своей смерти передать написанное им сочинение Карамзину. А больше как будто и заботиться слишком не о чем? А все же не хочется умирать…
Увы, надеждам Миши не суждено было оправдаться. Государь, растревоженный тяжелым разговором, не лег спать, но лишь изменил свой маршрут, решив немного прогуляться. Он был совсем один, даже дежурный офицер не сопровождал его. Встретишь и, пожалуй, не подумаешь, что Царь… Александр шел неспешно, опустив голову и глубоко о чем-то задумавшись. Чувствовалась какая-то надломленность, скрытая боль в его облике – теперь, когда, как казалось ему, никто не видит его, и не нужно было играть роли.
Вот, он остановился, глубоко и тяжело вздохнул, взглянув на небо, снял треуголку, перекрестился размашисто…
А там, за колонной – уже откинута пола плаща. Уже взводит рука курок, прилаживаясь к цели и не смущаясь соседством с Господним храмом… Миг, другой… И вдруг сильнейший удар выбивает пистолет из руки убийцы…
- Подлец! – хрипло выдохнул Якушкин, с ненавистью взглянув на Мишу. Он не мог заорать на него во весь голос, так как Император был слишком близко, и услышал бы.
- Нет, Иван, я не подлец! – таким же жарким шепотом отозвался Леницын. – Это ложь, что Царь собирается перенести столицу в Варшаву! Нельзя убивать из-за лжи!
- Откуда ты знаешь, что это ложь?! Он тебе сам об этом сообщил?! Ты, может быть, соглядатай?!
- Если бы я был соглядатай, ты был бы теперь в крепости! А о Варшаве… я знаю от Карамзина.
- Нашел кому доверять! Мальчишка! Слюнтяй! – Якушкина трясло от бешенства.
Государь, меж тем, скрылся в храме, и Мише сразу стало легче.
- Да, подпоручик, я больше доверяю Карамзину, чем неведомым анонимам! А от вас я требую сатисфакции! Вы нанесли мне вторичное оскорбление, и ваша ярость вас не извиняет!
- А я и не прошу вашего извинения, - зло процедил несостоявшийся цареубийца. – И весь к вашим услугам! По крайней мере отведу душу, убив вас вместо него!
Когда гнев застит разум и сердце, человек уже не в состоянии владеть ни словами своими, ни поступками. Одержимый злою силою, он готов испепелить всякого в лаве своей ненависти. Остынув и рассудив хладнокровно, он, пожалуй, и раскается, но будет, скорее всего поздно…
Якушкин был отличным стрелком, а Миша никогда не мог похвастаться этим дарованием. Однако, становясь в позицию, он не чувствовал страха. На душе его, напротив, было спокойно: он знал, что исполнил свой долг, что поступил правильно, и чувство своей правды давало душе и свободу, и твердость. Было два часа по полудни того же ужасно длинного и в то же время стремительного дня…
- Быть может, господа, вы примиритесь? – голос Саши Муравьева, одного из двух секундантов, прозвучал точно издалека.
- Я с подлецами и предателями мира не заключаю! – никогда не было хладнокровие добродетелью Якушкина. Столько часов прошло, а так и колотило его от ярости, что помешали ему убить Царя. Впрочем, на твердости руки это клокотание не скажется…
- Сходитесь, господа! Раз! Два!
Где-то далеко блестел сквозь паутину редких снежинок – теперь уже не кроваво, но сияюще-радостно – купол Святого Исаакия… Гулкий хлопок, и первый, еще совсем тонкий снежный покров окрасился кровью. Не царской. Всего лишь прапорщицкой…
Когда он открыл глаза, то увидел над собой полное отеческого участия продолговатое лицо с поседевшими баками… Мудрые карие глаза, удлиненный разрез которых прибавлял им выразительности, смотрели тепло и ласково. Мягкие губы тронула улыбка:
- Ну, вот, вы и снова с нами! С возвращением, дорогой Михаил Петрович!
Леницын не мог понять, где находится. Не мог вспомнить ничего, что было с ним после выстрела Якушкина. Ясно было одно: он, несмотря на жгучую боль в боку, жив, а перед ним, у постели его сидит Карамзин… Почтенный историограф в это мгновение почудился Мише каким-то средоточием земной доброты. Хотелось поцеловать руку его, благодарить и по-детски заливаться слезами. Впрочем, это, конечно, нервы, после тяжелой болезни они всегда бывают слабы…
- Где я? – тихо спросил Леницын.
- В доме ваших друзей Муравьевых. Саша примчал вас сюда тотчас после поединка. Признаться, тогда мы не надеялись на ваше спасение, рана была ужасна…
- А Саша? Что с ним? – встревожился Миша, зная, что секунданты, как и дуэлянты всегда подвергаются наказанию по причине запрета дуэлей.
- С ним все хорошо, - откликнулся Карамзин. – Благодаря родительским хлопотам…
- А Якушкин?
- Ваш противник подал в отставку и отбыл в свою деревню.
- Слава Богу… - вздохнул Миша с облегчением. Если Иван уехал в свою вотчину, то новых покушений точно не будет.
Карамзин внимательно посмотрел на Леницына:
- Позвольте задать вам вопрос… В то утро, когда мы нечаянно встретились с вами, вы ведь ждали кого-то?..
- Я ждал Императора, - честно ответил Миша.
- Зачем?
Леницыну очень хотелось рассказать Николаю Михайловичу все случившееся, но это значило – выдать чужую тайну. И Миша солгал:
- Я хотел броситься перед ним на колени и молить его не оскорблять России переносом столицы в Варшаву и восстановлением Польши.
- И откуда только вы взяли этот вздор о переносе столицы… - поморщился Карамзин. – Однако, какое совпадение целей! Ведь и я приходил к Государю по тому же поводу. Утешьтесь, благородное русское сердце, восстановления Польши не случится. Император отказался от этих идей, радея о благе Отечества и ставя его пользу превыше всего!
- Это вы? Вы убедили его? – с восторгом догадался Миша.
- Господь с вами, Государь сам довольно знает нужды и чаяния России.
Историограф явно стремился скрыть свою роль в польском вопросе, и от этого скромного достоинства еще большим благоговением исполнилось сердце молодого офицера. Этому человеку, без криков, без возношения себя, без насилия, удалось лишь мудрым словом своим отвратить беду. И не велик ли он после этого? Однако же, и Царь, способный слышать слово мудрости и чести, а не только лесть вельможных подхалимов, куда лучше, чем то представление о нем, что бытовало среди членов Союза и единомысленных с ними…
- Николай Михайлович, я в тот день кое-что оставлял для передачи вам…
- Да, друг мой, мне передали в тот же вечер записку и папку с вашей рукописью.
Леницына бросило в жар:
- И вы прочли ее?
- Нет, не прочел, - покачал головой Карамзин. – Разве же я имел право читать труд, который вы мне завещали по смерти своей в то время, как все мы молили Господа о вашем выздоровлении? Господь услышал наши молитвы, и теперь вы один можете распоряжаться вашим сочинением.
- В таком случае… - Миша помедлил несколько мгновений, а затем решительно заключил: - Сожгите ее, Николай Михайлович!
- Сжечь? – с удивлением приподнял бровь историограф.
- Да, да! Сожгите! Это не то… Это все совсем не то! И я только теперь понял, что это не то…
- Вот что, милый Михаил Петрович, - Карамзин ласково взял Мишу за руку. – Я не стану ничего делать с вашей рукописью, а возвращу ее вам в целости, как только вы встанете на ноги. А уж тогда, оправившись и рассудив не сгоряча, вы сами и решите, бросать ли ее в печь. И сами исполните над нею приговор.
- Николай Михайлович, вы утомите больного, а доктор прописал ему полный покой, - раздался тихий голос. В дверном проеме появился женский силуэт, и, хотя в полумраке Леницын не мог разглядеть лица дамы, но догадался, что это, вероятно жена Карамзина, Екатерина Андреевна.
- Да-да, душа моя, - спохватился историограф. – Вы совершенно правильно сделали, что нас прервали! – он поднялся и, пожав Мише руку, ободрительно улыбнулся. – Я навещу вас завтра! А теперь отдыхайте и набирайтесь сил!
Дверь затворилась, и уже не лихорадочно-бредовый, но мирный, спокойный сон выздоравливающего окутал Леницына. Ему снилось, будто бы он читает Николаю Михайловичу свою рукопись. Не ту, что приговорена была к сожжению (только автор вправе быть инквизитором к собственным ересям!), но совсем новую, много-много лучшую. А Карамзин слушал это чтение с явным одобрением и иногда кивал в знак согласия. От этого благословения, пусть и во сне даруемого, словно крылья вырастали у истомленной долгою борьбой со смертью души.
- Ты берешься за перо и хочешь быть автором, - звучал мудрый голос Николая Михайловича. – Спроси же у себя самого, наедине, без свидетелей, искренно: каков я? Ибо ты хочешь писать портрет души и сердца своего. Творец всегда изображается в творении.
Теперь, после всего перенесенного, Миша Леницын уже знал, каков он. И оттого решительно отвергал свой первый труд и давал себе обет написать иной – такой, который будет достоин того внимания и одобрения, что грезилось ему во сне.
|