Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

История [4747]
Русская Мысль [477]
Духовность и Культура [856]
Архив [1658]
Курсы военного самообразования [101]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Борис Ганусовский. ДЕСЯТЬ ЛЕТ ЗА ЖЕЛЕЗНЫМ ЗАНАВЕСОМ

    1. Предательство. (О тех, кого предали)

    Конец второй мировой войны захватил 15-ый Кавалерийский казачий корпус, в котором служил и я, в Югославии недалеко от австрийской границы.
    Путь отступления привел нас в Каринтию, в это время уже находившуюся в английских руках. Расположились точно по приказанию английского командования. В нашем корпусе была железная дисциплина, подкрепленная чувством дружбы между бойцами и особо хорошим отношением между ними и командованием. Последним местом расквартирования моей части был Клейн Сант Паул, небольшое селение вблизи Сирийца и Вейтенс-фельда.
    Офицеры английской дивизии, расположенной там же, часто приходили к нам в гости. Они относились к нам по-дружески, пили с нами «шливовицу», югославскую сливовую водку, красное вино и ели с удовольствием вяленое мясо, привезенное нами в телегах наших обозов. Самым излюбленным для них было выпросить для прогулки верхом наших, зачастую кровных, лошадей.
    Среди этих гостей — победителей было несколько побывавших в России во время гражданской войны и на севере и на юге, и они-то, весьма недвусмысленно, намекали нам на возможность продолжения войны против красных, на этот раз совместными силами. С какой радостью мы откликались на эти намеки! Они-то и послужили главной причиной сохранения полного послушания и дисциплины в частях, состоявших большей частью из бывших подсоветских, изверившихся уже давно в чьих-либо обещаниях.
    Нужно ли говорить, на какой невозможной смеси немецко- французско-русского языка объяснялись мы с англичанами, но доброе вино и добрые отношения развязывали языки, способствовали взаимопониманию и дружеским связям. Нам всем казалось, что жизнь снова нам улыбается, что не все потеряно и близок час...

    28-го мая, командиру нашей бригады, полковнику Борисову было передано распоряжение английского командования подготовить всех офицеров к 8 часам утра 29-го мая к... перемене места пребывания!
    — Положение немного переменилось и всех вас отвезут в один, специальный, офицерский лагерь на севере Италии, где вы сможете решить свою судьбу: — либо переселиться в заокеанские страны, либо вступить добровольно в ряды наших оккупационных войск, либо... вернуться на вашу родину — в СССР! Много вещей с собой не берите. Они вам не понадобятся. Что бы вы не решили — в немецких формах ходить вам не придется. Женщин и детей, поскольку они находятся при частях, тоже с собой не брать. Они будут отправлены отдельным эшелоном.
    Какое-то темное чувство сжало наши сердца. Что-то было не в порядке. Казалось бы гладко и логично и вместе с тем, какая-то фальшь и обман скрывались в этих словах.
    Выслушав англичанина, мы спросили его прямо и без обиняков, — не думают ли нас выдать коммунистам? Англичанин поклялся нам своей честью английского офицера. Об этом не может быть и речи! Какая выдача! За кого мы считаем англичан и их союзников с запада? Это было бы варварством и даже хуже! И все же мы не поверили его клятвам. Немного говорившие по- английски сказали ему это прямо в лицо.
    Офицер ушел и вскоре привел нам своего военного священника, который поклялся нам в том, что Англия никогда не совершит такого позорного поступка.
    Это нас успокоило.
    Вспоминает ли теперь этот священник о своих словах? Грызет ли его когда-нибудь совесть? Знал ли он тогда правду, или и он был обманут и совершил грех по незнанию? Утром 29-го мая к нашему расположению подкатили машины. Мрачно и подозрительно смотрели казаки на разделение офицеров и солдат. Мы их старались, как могли, успокоить, тем более, что нам говорили эти же англичане, что бойцы будут отправлены вслед за нами, а затем последуют «чада и домочадцы».
    Нас удобно, и не чересчур, густо разместили вместе с нашими вещами в английских грузовиках. Ничего подозрительного мы не замечали. Однако нам всем стало не по себе, когда к нам по очереди стал подходить английский капитан и вежливо беря под козырек, весьма настойчивым тоном повторял:
    — Г.г. офицеры, вам больше не нужно оружие. Потрудитесь сдать ваши револьверы.
    Мое сердце болезненно сжалось, когда я, отстегнув мой верный, безотказный «0,8» отдал его в руки англичанину. Мне вспомнились слова генерала А. Шкуро, сказанные им не так давно нашим казакам:
    — «Ребята! Винтовки из рук не выпускайте!.. а то... вырежут!».
    Когда окончился сбор оружия, офицер дал короткую команду, и к нашим грузовикам держа винтовки и автоматы на перевес, бросились английские солдаты, вскакивая по два на машины. Грузовики сорвались и помчались полным ходом, поднимая густую пыль по узким горным дорогам, так что с непривычки у нас дух захватывало.
    По всей дороге, на протяжении 200 километров через каждые 50 метров стояло по два английских автоматчика, а через каждые 200-300 метров — английский танк.

    Англичане показали себя мастерами предательства.
    После нескольких часов головоломной гонки мы, наконец прибыли в город Юденбург. Казалось, что судьба сама выбрала и город и его название, подходящие для этого иудина дела.
    Я не берусь сегодня описывать то, что происходило в машинах. Некоторых охватило полное оцепенение. Некоторые верили, что «нас крадут из под самого носа красных, чтобы спасти». Были случаи выпрыгивания из машин, кончавшиеся смертью (той или иной)...
    Грузовики остановились на шоссе перед бетонным мостом через реку Мур, протекавшую глубоко в ущелье обрывистых и каменистых берегов. На другой стороне, на площади, перед каким-то заводом, виднелась толпа советских солдат. Видны были сжатые кулаки, которыми они нам грозили. Площадная брань и ругательства долетали до нас.
    Английские солдаты окружили наши грузовики. Они что-то нам протягивали. Что-то кричали.
    Сначала мы ничего не могли понять из невероятной смеси польского и украинского языков, но, наконец, нам стало ясно, что они хотят купить у нас наши часы в обмен на папиросы.
    — Вшистко едно! Часы вам больше не нужны — поясняли нам предприимчивые воины и для пояснения проводили ребром ладони по горлу или приставляли указательный палец к виску, весьма отчетливо щелкая средним и большим пальцами.
    К горлу подступала тошнота. Вот первая машина рванулась вперед, переехала мост и развернулась. Из нее торопливо выскочили люди с вещами и окруженные советскими конвоирами пошли в заводские ворота. Грузовик двинулся обратно.
    Дрогнула наша машина и подвинулась метров на десять. Стала. Двинулась вперед. Опять стала. Офицеры торопливо рвали документы, фотографии, письма. Ветер порывами разносил обрывки по дороге. Вдруг раздался страшный вопль. Из машины, переезжавшей в это время мост, выскочил один из офицеров, ласточкой перелетел через перила моста и с более чем 20 метровой высоты полетел головой вниз, в реку. Мы отчетливо видели, как он дважды перевернулся в воздухе и плашмя ударился об острые камни. Его тело дернулось и... застыло.

    Можно ли сегодня говорить о всех наших переживаниях? Можно ли нас судить за бездействие? Не были ли мы такими же, как наши предтечи, офицеры белого движения, шедшие без сопротивления на расстрел? Говорил ли в нас русский фанатизм, гордость скрывавшая липкий тошный страх, или оцепенение вызванное предательством?.. Разве можно сегодня описать те мысли, которые роились в голове у нас в момент переезда через мост. Верили ли мы в предопределение? Надеялись ли мы на чудо или просто замерли и умерли духом, став автоматами.
    Мне кажется, что в голове была пустота, тело поддалось оцепенению и запомнилась только одна, казавшаяся тогда особенно яркой мысль:
    — Это... переправа через Стикс!
    Подобие улыбки почему-то застыло на моем лице и мой друг, верный друг юных дней и лет борьбы М., заметив ее, в каком-то ужасе спросил:
    — Ты... что это? Смеешься?

    2.Обратный путь (И чего вы нас не завоевали?)
    ...Поздно ночью меня вывели из подвала и выдали какие-то жалкие остатки моих пожитков. После бесчисленных обысков и ощупываний началась погрузка в машины. Мы в это время были в Граце.
    Я потерял счет дням. Дважды меня «пропускали через следствие». Теперь забавно вспоминать, что «следователи» интересовались не столько моими «военными преступлениями», как условиями жизни заграницей. Слушали внимательно. Покачивали головами. Угощали пивом. Мои рассказы приводили их в смущение и было видно, что многому они не верили и считали, что я «завираюсь».
    Это были простые офицеры, русские люди, фронтовики, которых, срочно протащив через трехнедельные курсы, за недостатком эмведистов сделали «следователями». Они цокали языками, закатывали глаза, вздыхали и я заметил, что особое недоверие у них вызвал рассказ о возможности свободного передвижения по государству вообще, а в частности — свободный выезд и переезд в другие страны.
    ... Какая же это «госзащита»! Эдак каждый шпион пробраться может и чего надиверсанить!
    Спорить с ними и объяснять им всю абсурдность их «шпиономании» было и бессмысленно и опасно.
    В ту ночь, когда меня подвели к машине я увидел целую группу наших офицеров. Мы все молчали. Молча грузились по особой системе. Отделили из толпы пять человек. Приказали влезть в машину и сесть на пол, облокотившись спиной на кабинку шофера, широко, циркулем расставив ноги. Следующая пятерка садилась у них между ног и так далее. В машину влезало по 30 человек. Человек? Нет! Жалких обломков потонувшего корабля.
    Конвой с автоматами разместился в кабинке, частью на ее крыше. Старшой (фельдфебель) — начальник конвоя произнес полагающееся по закону предупреждение:
    «Не поворачивать голов. Не разговаривать. Не вставать. Всякое нарушение этого распоряжение считаю попыткой побега и применю оружие без предупреждения »
    Возвращаясь мыслию и к этому моменту, часто, опять находясь на свободе, задаю себе вопрос: — почему так мало людей тогда смертью хотело купить избавление? На что мы могли тогда надеяться? На сохранение голой жизни в любых, даже бесчеловечных условиях? На какой-то логический исход? На освобождение? Или в нас говорила вера, запрещавшая нам самим распоряжаться своей судьбой? Думаю часто, но, пожалуй, все пережитое еще так близко, что не дает здравому смыслу вынести какое-либо суждение.
    ... Много раз, тысячи раз впоследствии слушал я слова предупреждения, которые в советских лагерях рабского труда насмешливо называют «молитвой». Читают его монотонно, заученно, без мысли и выражения как будто бы за этими словами не скрывается коварство, кровожадность, беспощадность просто провокация и за ней — неминуемая смерть!

    ... Первый автомобиль тронулся. Мы были стиснуты так что не только шевелиться, но и дышать было трудно. За нами поплыли в клубах пыли остальные машины.
    Наш начальник конвоя предпочел сидеть на крыше, чувствуя всю ответственность, несмотря на то, что в кабинке ему было бы удобнее и спокойнее. Он крепко сжимал в красных, рабочих руках автомат и бдительно следил за каждым нашим движением. Бесчисленные ордена и медали позвякивали на его груди.
    По физиономии судя, по выражению глаз, это был добродушный рассейский мужичек лет 35. Он не выдержал долго своей роли — молчаливого и всевидящего аргуса. Еще бы! Первый раз в своей жизни он видел настоящих «контриков» — власовцев, белогвардейцев, «минигрантов». Его мучило любопытство. Наконец он не выдержал и обратился ко мне, сидевшему прямо под его ногами в громадных сапожищах.
    — Эй, ты! — пхнул он меня носком. — Ты — что? Офицер?

    — Офицер! — ответил я довольно спокойно. Новый пинок носка после длительной паузы:
    — Небось много наших пленных перестрелял?
    — Мы не расстреливаем пленных...
    — Ну, врешь!
    — А затем, подумав, добавил, — а откуда по-русски знаешь?
    —Да я же русский, такой же русский как и ты. Опять пауза и раздумье, а затем:
    — Ага! Помещик! Крови не достаточно попил. Опять хотел у народа землю отнять и крепостное право завести!
    Я ему ответил, что цели у нас были совсем другие. Так завязался наш длинный, трехдневный разговор. При каждой новой посадке фельдфебель следил, чтобы я попал в одну и ту же машину и всегда на то же место. Наш разговор продолжался. Я ему рассказывал почему мы одели немецкую форму, против чего и за что мы воевали. Говорил ему о том, как живут люди в свободных землях...
    Старшина слушал меня внимательно. Уже давно прошла вся его суровость. Он угощал нас махоркой, вне очереди приказывал приносить нам воду. Совал в руку лишний кусок хлеба. Когда мы, полумертвые от усталости, бессонницы и жары прибыли в Темишвар (Румыния) и стали выгружаться перед тюрьмой, он подошел ко мне и сказал:
    — Ну что ж! Бувайте счастливы! — вздохнул глубоко и неожиданно прошептал, качая печально головой: — Эх, и чего вы нас не завоевали?

    3.ШЕМЯКИН СУД.
    В камере — одиночке, расчитанной на одного преступника в цивилизованном мире нас оказалось 12 человек! Компактность и однородность были нарочно разбиты. Я больше не был среди своих, власовцев, офицеров 15 корпуса. Смесь национальностей и положений, как во всех советских тюрьмах. Уголовники с политическими. Убийцы с невиновными. Общим у нас было моральное страдание и физические мучения, в которых не было недостатка.
    Во-первых, — голод! Мы получали в сутки 400 грамм (1 фунт) черного, непропеченного хлеба и 1/2 кварты грязной воды, почему-то называемой то «супом», то «чаем». Этот паек означал медленное умирание. В самое короткое время даже такая радость, как двадцатиминутная прогулка во дворе, стала непосильной и мучительной. Голова кружилась. Ноги подкашивались. Человек на лагерном жаргоне — «плыл». Это точное определение медленного колыхания, напоминавшего пароходную качку.
    Дух, мораль, сопротивление, негодование, жажда свободы, все было убито. Все, вплоть до страха. Все мысли были сконцентрированы на еде. Все мечты. Все желания. Разговоры — только о еде. Бесконечные рассказы шепотом, кто, где, когда и что ел!
    Выдумывают. Врут. Рассказывают, захлебываясь, о каких-то чудовищных яичницах из пятидесяти яиц и полкило сала, которые съедались в один присест, о котлетах величиной в две ладони... О деликатесах никто не вспоминает. Лишь бы было побольше, да пожирнее.
    От этих разговоров чувство голода становилось еще сильнее, острее, нестерпимее. Жаловались тюремной «администрации». Начальство смеется. Это, — говорят, — еще только цветочки! Погодите, в Рассею попрете, тогда и о румынской тюрьме, как о счастьи вспоминать будете.
    На одну из жалоб получил ответ: — Чего на допросах за пираетесь! Пока во всем не сознаетесь, будете на голодном пайке сидеть. Такова система!
    Это было правда. Голод в советской тюрьме — система. Система прекрасно продуманная и испробованная до мелочи. «Калории» высчитаны точно. Ни умереть, ни жить, а даже если кто и умрет — печали не будет. Это система, дающая потрясающие результаты. Мне приходилось наблюдать, как до полусмерти, месяцами голодавшие люди за один ужин, за коробку папирос принимали на себя вину, подписывались под любой напраслиной. И, увы, не только о себе...
    ... Разговоры о еде продолжались. Голод — тоже. Сосание под ложечкой переходило в тупую, непрекращающуюся боль. Получая краюху мокрого, черного хлеба и чашку помоев, уже тут же расчитывали: — следующая кормежка завтра... Съешь, разделив на два раза, а затем ждешь с нетерпением еду полных 18 часов. Голод и насекомые. В первый же день, почувствовал, как меня что-то обожгло по шее. Провел пальцем. Отвратительный запах. Диагноз безошибочен — клоп!
    Клопов в румынской тюрьме было не миллионы, а миллиарды, биллионы. Даже з астрономии нет чисел, могущих определить количество клопов. Стены камеры, насколько можно достать рукой, красны от раздавленных клопов. Камеры белят. Белят часто. Каждые три-четыре дня, но не успеет известка высохнуть, она опять краснеет маками. Так уходит наша последняя кровь, та кровь которую мы мечтали пролить в честной брани, на поле битвы.

    Помню вечер, когда в необычное время загремел замок на дверях камеры. Я знал, что допросы по ночам. Надзиратель вызвал меня.
    — Одевайся! Бери «манатки»! Скорей! Давай! Вечно куда-то торопят. Давай, давай, а потом часами, иной раз днями, ждешь и ждешь. Меня вывели в коридор. Провели во двор. Опять в коридор. Идем. Наконец, останавливаемся. Открываются двери. Небольшая комнатка. Окно настежь открыто в прекрасно разделанный цветник. Жара. По середине комнаты — старый, грязный, залитый чернилами и изрезанный ножиком, письменный стол. За ним сидит майор в золотых погонах. Рядом с ним два сержанта. Слева, отдельно, за маленьким столиком, девица в гимнастерке с красными погонами работает на «пишмашинке». Секретарша.
    Это — «зал судебных заседаний» 57-ой армии. Майор и два сержанта — «военный трибунал». Сажусь, как автомат, на указанный стул. В голове пусто и только застряла жалкая мыслишка: — вот она, скамья подсудимых!"
    Начинаются монотонные обычные вопросы, — где родился, где крестился...
    Постепенно приближается момент нападения:
    — Вы, большой военнопреступник! Вы воспитывали советских граждан, попавших в плен, в духе ненависти к советской власти! —
    важно говорит напыщенный майор.
    Идут вопросы. Защитника нет, как, в общем, нет и прокурора. — Майор — один в трех лицах. Он и судья, он и прокурор, и как сам говорит, — мой «защитник».
    Допрос закончен довольно быстро. Моим ответам, как я заметил, не придавали никакого значения. Моя судьба уже давно, может быть в Ялте, может быть в Потсдаме, давно запечатана. Но все же мне дают «последнее слово»! Что я могу сказать в свое оправдание. Как у моих допросчиков не было пыла, так нет его и у меня. Как будто дело идет не обо мне, а о ком-то мне совсем безразличном, мямлю что- то, следя за тем, как открыто зевают мои судьи. Я чувствую, все это комедия и умолкаю. Меня выводят в коридорчик. На юридическом языке — «суд удалился на совещание».
    Рядом со мной стоит молодой курносенький солдат с винтовкой. Курит вонючую махорку. Вздыхает. Предлагает закурить и мне. Чувствую в нем типичную русским людям сердобольность.
    — Ничего! — говорит. — Расстрела не будет. Получишь «десятку».
    Отказываюсь от махорки. Голод и она не дружат. Валит первая же затяжка долой с ног. Все же любопытно спросить, видя, что солдатик здесь не впервой и все знает:
    — А долго они там совещаются?
    Солдат небрежно сплевывает прямо на дверь «зала судебных заседаний» и с знающим видом отвечает:
    — Вот, докурю цыгарку, как пить дать позовуть! У них все наперед готово. Сидять и лясы для важности точуть
    Так и было. Солдатик бросил окурок, еще раз сплюнул одернул гимнастерку и сказал: — Аида! Зовуть!
    Зова не было, но когда мы вошли в комнату — «судьи» встали. Майор прочел приговор:
    ... Именем союза советских социалистических республик... Вооруженная помощь международной буржуазии... § 58, пункт 4... 10 лет И.Т.Л. (нсправительно-трудовых лагерей).
    — Подпишите!
    —Где?
    — Вот тут! —
    палец тычет в место, плывущее перед моими глазами. От голода, вероятно. Церемония закончена. Сержанты откровенно потягиваются. Чешут поясницы. Майор смотрит на меня с любопытством. Спрашивает:
    — Какое же на вас впечатление оставило советское судопроизводство?
    — Никакого!
    — Как так?

    Очевидно человек во мне еще не совсем умер, не превратился в червяка. Стараюсь держаться прямо и забыть сосание голода, парализующего мысли:
    ... Коли бы вы меня отпустили или дали 5 лет, я бы удивился. Если бы дали 15, 25, пожизненное, я бы огорчился. А «десять» — это вы всем подряд даете.
    — Ишь...
    — улыбнулся майор. — Да вы, юморист? Писака. Это у меня и в деле записано. В журнальчиках веселые истории пописывали! Но вы не думайте, что вы всерьез десять лет отколотить должны. Ну... годика три-четыре отсидите, отработаете, восстановите, то. что разрушили и, айда по домам! Мы ведь не варвары...

    ЗДРАВСТВУЙ РОДИНА!

    Холодный октябрьский день. 1945 года. Моросит частый, нудный дождь, отбивая мелкую, непрерывную дробь по крыше нашего вагона. Грязное серое небо затянуто облаками. Стою и жадно гляжу в крошечное, зарешеченное окошко. Перед моими глазами теряясь на горизонте тянутся бесконечные бессарабские степи.
    Поезд только что перешел советскую границу. Вот она, Родина! Родина покинутая мной, потерянная в дни моего детства. Родина — незнакомая: Родина — все же страстно любимая... Страна моих детских, юношеских мечтаний. Страна моих стремлений. Страна, населенная народом, за который я стремился отдать свою жизнь. Лучшие мысли и стремления которой я посвятил — Россия!
    Оказывается я еще способен на эмоции, на переживания. Не все убил голод и холод. Стою и чувствую как слезы застилают глаза. Отчего я плачу?
    На полу вагона, покачиваясь от движения, подпрыгивая немного от стука колес, переходящих стыки рельс, сидят серые, как небо, как осенняя природа, люди завернутые от холода в какое-то тряпье.
    Поезд уменьшает скорость и останавливается. Станция. Вернее когда- то, до войны здесь была станция, станционное здание, от которого осталась куча обгорелых, закопченных кирпичей и уцелевшая дымовая труба. Немного дальше виден небольшой барак. Не больше будки стрелочника. Там — все. Это «вокзал», билетная касса, зал для ожиданий и квартира начальника станции.
    Не видно ни одной живой души. В вагоне тишина. Измученные до обморока теснотой, голодом и холодом люди дремлют, ища хоть крошечку тепла в соседнем костлявом теле. Громко со смаком храпит татуированный «старшой», сшивший себе из тряпок, выданных нам вместо одеял, пятислойную попону. Многих, с кем я двинулся в этот тяжелый путь, уже нет. Они ушли из жизни, оставляя за собой только слабое воспоминание о «ком-то, кто сидел вот в этом углу» и безымянный холмик где-то у дороги... Но в вагоне не становится менее тесно. Уплотняют, перетасовывают. Перебрасывают из одного вагона в другой. Отделяют, просеивают. Гонят поезда на север. Гонят скот, проданный за зеленым столом.
    — Здравствуй, Родина — шепчу, взглядом обнимая все серое убожество.
    Свистнул паровоз и оторвавшись от тела поезда, от его вагонных суставов, попыхивая куда-то ушел. Тишина. Только дождь выстукивает дробь по железной крыше, навевая тоску. Слышно, как по другую сторону, за стенами нашего «дома на колесах», ходит часовой что-то мурлыча себе под нос. Тоска. такая же бесконечная как эта степь заползает в душу и тисками сжимает сердце.
    Я еще не плакал. Я еще ни разу не плакал с момента предательства. Я ненавидел. Я клял. Я кипел от возмущения. Но я не плакал и почему-то сегодня, глядя через решетчатое окно на поля своей Родины, я почувствовал, как слезы жгут мои глаза и неудержимо текут по щекам...

    ... Вдоль железнодорожной линии, прямо на черную, разбухшую землю горами насыпана пшеница. Пшеница — жизнь! Пшеница рождающая хлеб! Пшеница, из-за горсти которой гибли люди в дни голодные, в дни закрепощения. Этой пшенице, горе пшеницы тянущейся на протяжении нескольких сотен метров придана была когда- то форма трехгранной призмы. Кое-где на нее брошены обрывки брезента, но только кое-где. Дождь мочит пшеницу — жизнь и превращает ее в тление. Дождь мочит ее и смешивает с размокшей землей не подготовленной рукой любящего пахаря для оплодотворения и нового рождения жизни...
    Стою, припав мокрым от слез лицом к решетке окна, обвитой колючей проволокой и мысли роем кружатся в голове:
    — ... С хлебом может поступать так только тот, кто не сеял и не собирал урожай, тот кто не трудился над ним, не гнул спины, не дрожал от страха перед засухой и не боялся долгих, беспощадных дождей. Так с хлебом может поступать только насильник! Преступник получивший его грабежом, кровью и потом других добытый хлеб...
    Вдоль расплывающейся, бухнущей и осыпающейся призмы зерна тяжелым шагом расхаживает часовой. Это — женщина. Из под платка ветер треплет седые мокрые космы. А может быть она, как и многие другие, раньше времени состарилась? Может быть голод и нужда, унижения и потери вырисовали на ее лице эти глубокие морщины. В СССР теперь люди рано сгибаются, рано стареют, не успев вырасти прямыми и высокими, не успев узнать, что такое молодость и беззаботность...
    На женщине-часовом все старо. Много раз латано и перештопано. Солдатские ватные штаны, такая же «телогрейка» бушлат. Вместо фуражки или «ушана», серый рваный платок. Все насквозь мокрое и грязное. На ногах что-то, что комами облепила черная грязь. На плече винтовка без штыка, на бичевке вместо ремня. И бичевка вся в бесчисленных узелках.
    Все серо. Все мокро. Все грязно. Все по нищенски выглядит. Вот оно какое лицо моей несчастной Родины; то лицо, которое не видят дипломаты, решающие судьбу народов. Лицо без мрамора, блеска, водки, икры и шампанского.
    Я и сегодня не могу отвязаться от моей встречи с Россией. Она осталась врезанной в памяти, символизированная усталой, измученной женщиной, похожей на мокрую нахохлившуюся курицу, насильно несущая свой неестественный труд. Женщиной, вооруженной ненужной ей винтовкой, стерегущей отнятый у ее детей, гниющий хлеб...
    ... Я смотрел на шагающую незнакомую мне женщину и вдруг рыдания рванули мою грудь:
    — Мама! — прошептал я, захлебываясь, — Мама...


    https://web.archive.org/web/20071005090221/http://www.xxl3.ru/kadeti/vorkuta.htm#kp3

    Категория: История | Добавил: Elena17 (06.03.2024)
    Просмотров: 210 | Теги: вторая мировая война, преступления большевизма
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2035

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru