В великой Совдепии, при всей её специальной строгости к «бывшим людям», всяким там дворянским капиталистам и просто антикам, находились места, куда эти последние прятались, прикинувшись каким нибудь мелким спецом, а если шли по ремесленной части, то даже могли вполне нормально существовать (конечно, без громких объявлений о прошлом). Одним из таких мест был театр. Почти каждый театр в Ленинграде держал на разных, порой неожиданных должностях кого – нибудь из «этих». Внутри труппы все знали про списанного пораженца, но из каких – то суеверий даже стукачи – профессионалы на него не доносили и давали человеку понемногу жить при себе, а может быть, даже и гордились своим терпением по его поводу. В начале шестидесятых в небольшом областном питерском театре обнаружил я такого антика на должности пожарного – «ночного директора».
Звали его просто – Александр Сергеевич. Знаменит он был своим происхождением и, как говорили в театре, «лохматым» языком. Он не был разговорчивым, наоборот, говорилось с ним трудно, а спорить и вовсе было невозможно. Почти все вещи и явления он называл по – своему, и всякий, кто пробовал его исправить, неизменно терпел поражение, разбиваясь о спокойствие и фантастическую уверенность Александра Сергеевича в собственной правоте. По молодости, работая ночами над своими декорациями, я имел возможность в этом убедиться, беседуя с ним с глазу на глаз в пожарной комнате пустого театра за его «верстаком» (так он называл любой стол).
По своей профессии и призванию он был потомственным швальником, то есть военным портным. Его деды и прадеды, холопы Романовых, шили испокон веку «своим боярам», русским царям, военное обмундирование. Но слово «шили» Александр Сергеевич не употреблял и считал обидным и даже оскорбительным.
– Раньше – то по нашему званию полагалось строить мундир, а сейчас все шьют, педаль нажимают и, главное, смысел портновского деланья забыли. Ты ведь, Степаныч, на картинках видел настоящие строенные мундиры. В них хребет человеческий выпрямлялся, в седле воина держал. А в теперешнем, шитом, ты уже не воин, а аника – вояка. В строенном ты – Букан, а в шитом – букашка, и раздавить тебя не грех, вот так то, начальник. Уважение к делу потеряли, вот и слова пошли не те. Смысел слов перевёрнут, и жизнь вся наша наоборот – нашиворот покатилась. Ранее у нас портачить значило портки тачать, и ничего такого плохого в этом слове не было, по молодости лет мы все портачили – портки шили. Их делать проще. А счас портачить – портить значит. Ходите вы в порченом, и сами – то порченые, а что делаете – все портачите, жизнь портите.
– Александр Сергеевич, скажи, почему ты говоришь «ребрирует», а не «вибрирует», как надо?
– Надо по – русски как раз «ребрирует» и говорить. Стекло – то, глянь, в окне, когда ветер дует, ребром ведь стучит – ходит – значит, ребрирует. Вот так – то, мил – мал человек!
Всё, что он считал плохим, временным, всё, что относилось к власти, политике или агитации, называлось у него «ханерой». Букву «ф» он не признавал и в разговоре заменял её на «х»:
– Ханерная власть и есть, если на таком вшивом товаре себя к праздникам размалёвывает. Да кончится она скоро – ты сам увидишь, дорастёшь, – потому что хундамента в ней нет. Раньше у чиноположенных стойка мундира голову держала, а сейчас что? Бошки свои они в портхелях носят, с бумагами путают. Вот тебе и резолюция.
– Что ты всем свою букву «х» пропагандируешь?
– А как же, мил – мал человек, на Руси эта буква важнецкая. Все её пользуют, и стар и млад, и православный и тунгус, рядовой да генерал, без неё никак! Она в горле у нас торчит, мы хотим её всё время выпихнуть из него, а не получается. Вроде бы выпихнули, обрадовались, а там, смотри, через момент снова накопилась и хрипит, зараза русская. Это наша с тобою психотерапия, лечение, одним словом, – «хилосохствовал» он.
– Александр Сергеевич, а почему «подстамент», а не постамент?
– Под статуи царей и героев разных раньше подстамент ставили. Ты, малый, не помнишь, какой стоял подстамент под Алехсан Санычем на Знаменской площади, против Николаевского вокзала. А я помню. Говорили тогда, что все питерские ломовые со своими тяжеловозами, которые на плац – то его тащили, от напряжения и большой тяжести геморою заработали. Во как! А счас что? Пижачки да кепочки с бородёнками жидкими, прости Господи, на твоих подстаментах поставлены, торчат, ручонками машут, пританцовывают. Всё это ханера временная да плешь одна…
Про своего любимого «боярина» Алехсан Саныча, в честь которого он был назван Александром, рассказывал с упоением, причём приписывал ему деяния более ранние и более поздние:
– Царь – миролюбец – ни одной войны при нём не было. Россию в пять лет с достатком сделал, все долги отдал. Знаменитым бисхалтером – счетоводом был. С шести утра до девяти главные банковские книги сам проверял. Каждые два года всех банковских служек перетряхивал, чтоб жучками не сделались. На занятые у него под процент гроши Бисмарк к Пруссии всю Германию прикупил. В главном европейском городе Парижу мост выстроил в память о своём отце – освободителе, Александре Николаевиче. Через их Сенную речку.
В Ерусалиме на свои кровные святую землю купил рядом с Гехсиманским садом и монастырь поставил с храмом Святой блудницы Марии Магдалины во главе.
А силищи какой был, а?! Недаром ваш ликописец Васнецов в свою картину «Три богатыря» Ильюшку Муромца с него списывал. Австрийскому посланнику, что грозил в застолье по русским границам свой корпус выставить, на глазах у всех сидевших немецких англичан завязал большую серебряную вилку в узел, бросил в сторону залупившегося австрияка и сказал: «Вот что мы с вашим корпусом сделаем».
Великую сибирскую железку до Порт – Артура в три года построил, шампанского нашего вкус сделал в своём крымском имении «Абрамы – Дюрсо», теперь оно «Советским» зовётся.
Ну, пил, а как в России без этого – сам знаешь. Но пил – то аккуратно. Запои свои проводил на прудах гатчинских – рыбу ловил. В эти моменты никого не принимал. Даже послам Бисмарка отказали: «Пока русский царь рыбу ловит – Пруссия может подождать!» Зато до него, начиная с Петра Первого, Отчина всегда кому – нибудь гроши должна была, а при нём перестала. А про теперешнее время и врать нечего, оно на нас каждодневно пялится.
– Рассказывали ещё про царя, что он на язык тяжёл был.
– Да, речей произносить не любил, а ежели говаривал, то слова его в ушах застревали. Доносчиков не уважал и доносы принимал только за обедом, после второго блюда, в предвкушении десерта. Однажды большие люди пришли к нему с доносом на Петра Чайковского – композитора, что тот жопник (царь иностранных слов не признавал) и что якшается он с великим князем Константином Константиновичем, а это негоже для людских пересудов. Алехсан Саныч, помолчав хорошее время, ответствовал им: «В России жоп много, а Чайковский один».
Про последнего царя, которому с батькой шинелюшку строил для Первой империалистической, никогда ни худого, ни хорошего не говорил. А ежели поминал, то только в прошедшем времени, в отличие от любимца Алехсан Саныча называя его «наследником», не более того. Только однажды в сердцах сказал, что «в семнадцатом году обниколаились мы с ним, и ни кола ни двора ни у кого не осталось».
– Во как, Степаныч, получилось! О, наболтал – то я тебе разного – всякого, а? На восемь годков в аккурат. Ты уж пожалей меня, не поминай глупостей старого швальника, они ведь «Крестами» пахнут. А то кум мой в тридцатых годах так опростался: стачал шинельку гэпэушному генеральчику по – царски, значит, как положено построил – да в подкладе иголочку забыл случаем. Так за иголочку «без переписки» и пропал – после опознания – то, что он романовский холоп. Во как быстро свет меняется! Сегодня наш, а завтра тот! Вот тебе и алимпические игры, хизкультура и театр, одним словом. Так – то, начальник.
– Да какой я тебе начальник?
– Как какой? Ты ведь жить начинаешь – значит, начальник. А я что, я уже в подчинении у Боженьки хожу. Революция от Бога освободила людей, а вместо него испуг принесла, вот и стали все мы в обмане жить. Я тоже ведь в обмане живу, какой из меня пожарный, швец я потомственный, пожарным прикидываюсь, так как выгода моя в этом есть. А посмотри на актёров наших – они всё время должны разных образов из себя делать. Мне – то из каптёрки видно, как они из своей одежонки выйдут, рожи усами да бородами оклеют, в чужое состояние войдут, а назад оттуда до конца – то не выходят, так и путаются между собою и разными персонами всю свою жизнь. Несчастные они человечки…
От его «верстака» через «сени», как он звал рабочий вестибюль – накопитель, был виден вход на сцену. Перед ним на стене висело зеркало, у которого артисты поправляют костюмы, прежде чем «взойти на сцену». Александр Сергеевич иногда комментировал эти смотрения.
– Глянь, Степаныч, гарцует – то, как кобылица, – говорил он про молодую актрису, – зеркалу свою стать кажет, холка – то, смотри, как пушится – жеребца просит, что ж ты зеваешь – такой товар пропадает. Эх ты, художник – худоёжник.
Моя – то какая была в молодости – шея белая, зубы перламутровые, а «сёдлышко» – то – у – у–у у у! – сесть да облокотиться можно было. А грива – запутаешься! С норовом, конечно, пришлось охаживать, как настоящую кобылку, пока не стала шелковистой. Во, Степаныч! – похвастался он прошлым своей старухи.
Про оправлявшегося у зеркала нового директора театра сказал:
– Хрантовитый какой начальничек, при галстуке, в костюме, ранее – то они всё больше кительки себе шили. Как только возвышались по своей партийной линии – сразу заказывали кителёк. Власть свою в него охормляли. Знаешь, как много я их поделал, не посчитать, жизнь спасал, семью кормил.
После очередных моих препирательств с этим новым директором учил он меня жизни:
– «Чижика съел» – значит, съел и не возникай. Говори, что съел, рыжий ты, что ли? Все едят, и начальники даже едят, обжираются, им же хорошо, что и ты тоже виноват, что под статью подходишь, что тебя подловили. Да говори им, что сожрал его, чёрт дери, да с потрохами, а пёрышками – то губёнки обтёр – и всё будет тип – топ. Свояком станешь, глядишь – и в дело возьмут, и пирога отвалят. Битый – то подороже небитого. Наматывай на ус хилосохию житухи, у нас ведь лучше каждому битым да виновным быть, деться – то куда? Так что вот, все должны своего «чижика» съесть, это в обязательстве. С чистоплюйством – то у нас не выходит. Большие больно народом – то да землёю. Съел – и сиди себе потихоньку, терпи до благодати старшего по званию… Ох, Степаныч, что – то я тебе снова много всякого лохматого наговорил. Иди – ка ты за верстак свой да и малюй свою дикорацию, а я шинельку очередную построю да пустой карман рублём украшу, а то шамать не на что будет.
И, посмотрев на старые немецкие часы, висевшие над головой, перекрестившись, заключил:
– Смотри, цихроблата – то как быстро время жуёть, не поспей оглянуться, как очуришься…
|