Web Analytics


Русская Стратегия

"Добродетель и нравственная красота состоит не в бессилии, не в слабонервности, не в апатичности, а в том, чтобы человек, имея силу и нервы всё разрушить, - в то же время, по любви к добру, не разрушал, а сохранял и созидал жизнь. Такими сильными и самоотверженными людьми живёт мир и держится добро. Такую личность должно уважать, ставить примером для себя и для других как идеальную и героическую." Л.А. Тихомиров

Категории раздела

История [3140]
Русская Мысль [343]
Духовность и Культура [489]
Архив [1383]
Курсы военного самообразования [101]

ПОДДЕРЖАТЬ НАШУ РАБОТУ

Карта Сбербанка: 5336 6902 5471 5487

Яндекс-деньги: 41001639043436

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 9
Гостей: 9
Пользователей: 0

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » Духовность и Культура

    Маргарита Имшенецкая. Забытая сказка: письма об ушедшей любви, об ушедшей России. Письмо 4.

    На девятом году жизни со мной случилось то, что взрослые относят к «непредвиденным обстоятельствам», которые налетают на Вас неожиданно, требуют безоговорочно подчинения, посягают на Вашу свободу и навязывают Вам то, что вовсе Вам не нужно, нежелательно.

    Мои «непредвиденные обстоятельства» навсегда захлопнули двери моего золотого детства и явились первыми ласточка ми обязательств со всеми их последствиями, а также и способствовали росту, проявлению тех внутренних импульсов нашей сущности, которые свойственны человеку с малых лет. Итак, я поступила в подготовительный класс школы-жизни.

    Вскоре после возвращения из Москвы меня позвали вниз, в гостиную. На столе лежала скрипка, ноты, стоял пюпитр, рядом — несимпатичный учитель. Я была ошеломлена и озадачена. О чем мне говорил тогда отец, точно не помню, но смысл был таков, что он будет очень счастлив, когда его дочь сможет принимать участие в концертах, которые устраивались у нас еженедельно.

    Я не боялась отца, но его воля всегда гипнотизировала меня, подчиняла беспрекословно. Занятия начались. Я обязана была играть по часу каждый день. Чем я становилась старше, тем больше прибавлялось часов. За четыре года в консерватории, до восемнадцати лет, я занималась по четыре часа в день. Итого, десять лет дисциплинарной муштровки.

    Скрипку я невзлюбила сразу — «не люблю и только» — это чувство засело глубоко и прочно, и уверенность, что я ее все равно брошу, но когда и при каких обстоятельствах, в это я не вдавалась. Скрипка наложила на меня чувство обязательства, научила и приучила на всю жизнь к принятию и подчинению непредвиденным обстоятельствам, каковы бы они ни были.

    О, как часто подводили меня к дверям кабинета отца протест, нелюбовь, неудовольствие к этому маленькому неудобному инструменту, но, подержавшись за ручку дверей, я уходила обратно с другими чувствами, боясь обидеть, огорчить, сделать неприятно отцу. Нет, нет. Да и что я ему скажу? И как? И в какой форме? И протест, и нелюбовь, и неудовольствие исчезали и появлялись все реже и реже.

    Мой дорогой, обаятельный, безгранично любимый отец не знал, не предполагал эту подчас непосильную с детства борьбу. Я любила не скрипку, а рояль. Началось это еще со времен няни Карповны, лет так с четырех-пяти. Очень часто отец по вечерам играл на рояле до позднего времени. Укладывали меня спать в восемь часов вечера, проснувшись ночью, я всегда слышала глухо долетавшие до меня звуки рояля, тихонечко вставала, чтобы не разбудить няню Карповну, и раскрывала настежь двери нашей комнаты. Меня влекли звуки, чаровали, сливаясь как бы в одно с фантастическими сказками няни Карповны.

    По утрам няня бывала очень обеспокоена, находя двери нашей комнаты открытыми.

    — Это что же, батюшки, мать честная, ведь своими руками закрывала, — бормотала она.

    Стала закрывать двери на ключ, но и это не помогало, дело дошло до святой воды. Ну, тут уж пришлось признаться, что бесовской силой являлась я. Няня была озадачена и разгневана, но поток моих поцелуев всегда прекращал ее неудовольствие. Примиряюще ворча, она добавляла:

    — У, баловница, нет на тебя управы, горе мне потатчице.

    Подошло время начала моего общего образования. Ни в институт, ни в гимназию отец ни за что не хотел меня отдать. Я проходила гимназический курс дома, держала экзамен каждый год экстерном. У меня было четыре учителя и пятый, профессор, мой отец.

    Учитель математики, как и сама математика, никогда не интересовали меня, но учитель русского языка, в особенности при изучении литературы и словесности, увлекал меня красотами русской речи.

    Добродушный батюшка преподавал Закон Божий. Начали мы с молитв и Ветхого Завета. Если бы батюшка был сух и строг, как учитель математики, то мне и в голову бы не пришло засыпать его вопросами, не соответствующими ни его сану, ни преподаваемому им предмету. Терпел он, родненький, терпел и наконец возмущенно сказал:

    — Ну, будет тебе немало на том свете, богохульница! Ярко вспыхнул образ Карповны, «тот свет», бесы, сковородка, последствия. Больше подобных вопросов батюшке я не задавала.

    Француженка была типичной «мадемуазель», которые наводняли наши дворянские семьи в роли гувернанток.

    Будучи блестяще, всесторонне образованным, мой отец не скупился обогатить меня самыми подробными сведениями по географии и истории. Он с поразительным терпением и умением делал мертвый предмет интересным и живым. Отец обыкновенно говорил:

    — Ну, куда мы сегодня попутешествуем? Скажем, на Северный полюс.

    Самоедов, суровую природу, белых медведей, пингвинов, а в особенности собак, обслуживающих самоедов, я представляла себе, как живых. Все это сопровождалось снимками, гравюрами, картинами и рассказами об их суровой жизни. Отец был живой книгой, урок до мельчайших подробностей запоминался быстро и легко.

    Таким же путем знакомил он меня с историей государства Российского и всего земного шара. Он передал мне свою любовь к России, Москве, к последней он питал, хотя и не был москвичом, особое нежное чувство. Все, все, что он успел развернуть передо мной, запечатлелось на всю жизнь.

    Первые два учебных года прошли благополучно, мне минуло двенадцать лет. У меня не было времени для проведения в жизнь каких-либо предприятий моего беспокойного ума. Разве вот только не так давно, будучи в весьма приподнятом веселом настроении, я съехала верхом по перилам с верхнего этажа и очутилась в объятиях отца.

    — Молодец, — сказал он, — очень смело. Но жаль, как женщина ты теряешь свою обаятельность.

    Больше он ничего не сказал. Слово «обаятельность» показалось знакомым. Долго, мучительно долго припоминала я: лицеист, первый бал, вальс — вспомнила: «Вы обаятельны». Перила и желание скатываться с них не привлекали больше.

    Это был период, когда девочки торопятся казаться старше, прибавляют года и мечтают о длинных платьях, больших шляпах, обязательно с перьями, обо всем, что делает их, как тогда казалось, сразу взрослыми. Помню, как я приставала к матери, чтобы она сделала мне, тринадцатилетней девочке, черное бархатное платье с длинным шлейфом, обтягивающее, как перчатка, но с пышным бюстом. Как мать ни убеждала, что это уродливо, но я настаивала, и так ей надоела со своей нелепой идеей, что наконец она не без грусти воскликнула:

    — Господи, откуда это у тебя? И от кого это? Но меня это не останавливало, я настаивала на своем.

    — Хорошо, — сказала она, выведенная из терпения, — иди к папе, если он разрешит…

    Идти к папе? Я дошла до дверей всегда закрытого кабинета, подержалась за ручку, и вернулась обратно. Больше я к матери не приставала. А откуда это было у меня? Да, конечно, из Машиных «романических романов».

    С тринадцати лет я жадно глотала обширную библиотеку отца. Конечно, читала по ночам; книжки хранились под матрасом, выкрадывались, когда родителей не было дома. Вы не думайте, что у меня книг не было, полон шкаф. Рассказы Клавдии Лукашевич, Лидии Чарской и журналы, все соответственно моему возрасту. Но, к сожалению, я не читала, а как уже сказала, «глотала», и мне их было мало, а перечитывать не очень нравилось.

    Воровство книг, книг запретных, породила следующая фраза отца на мою просьбу дать мне книгу из его библиотеки, он сказал:

    — К сожалению, эти слишком серьезны, эти еще очень рано.

    — А эти папа? — перебила я его. — Эти красивые, в красном сафьяновом переплете?

    — Ну уж нет, я совсем не хочу, чтобы ты их когда-либо читала.

    С них-то я и начала. Бальзак, Жорж Санд, Золя, Мопассан и другие. Конечно, сами понимаете, могли ли они быть мне понятны тогда. Потом я прикоснулась к тому, «что еще рано», как сказал отец. Это были наши классики. Вот их-то проглотить я не смогла.

    Как Гоголевский Петрушка из «Мертвых душ», был зачарован и восхищен, что из букв слова выходят, так и меня поразило построение фраз; вот все слова знакомые, но до чего же они красиво подобраны. Некоторые места я читала, перечитывала; даже заучивала наизусть.

    Описание природы, обрисовка наружности или характера, незаметный штрих, мазок приковывали мое внимание. Может еще и неосознанно, но я почувствовала, поняла красоту изложения моего родного русского языка. Страницы философии, психологии и все непонятное казались трудными пассажами, и я их пока откладывала в сторону, на после. Мастерство обращения с подбором слов, превращение их в музыкальные фразы, поразило, увлекло в новый мир восприятий.

    Мне казалось, что я открыла несметные богатства: новые мысли, новых людей, новую жизнь, в которую я вошла. Я жила, любила и страдала вместе с героями Толстого, Тургенева, Гончарова, все, что я успела перечитать до четырнадцати лет. Проявление душевных взлетов, сдвигов, все, все, что касалось работы души, сердечного побуждения, так сильно овладевали мною, что я как бы перевоплощалась в моих книжных героев, жила, следила, следовала за ними.

    Первая книга из тех, что «еще рано», была «Война и Мир» Льва Толстого. Пожалуй, она была самая трудная. Ярко запомнилась и осталась в памяти только смерть князя Андрея Болконского, вернее не сама смерть поразила мою душу, а не совершившаяся, страдающая любовь, прошедшая мимо, жадно желанная, вечно манящая, не пойманная. Я оплакивала не смерть, нет, а его самого, князя Андрея, страдающего не физически, оплакивала его гордую душу и что умер он, не бывши счастливым.

    Книга Гончарова «Обломов» была мною совсем не понята и скучна, я ее даже не дочитала. Извините за отступление, но когда мне было уже лет девятнадцать, я ее перечла и до сего времени где-то в области, где хранится у каждого сильно, остро пережитое, витает в памяти только Агафья Михайловна. Ольга и Штольц — люди как люди, таких много.

    У Ольги я чувствовала, что при ее уме и искании не хватало душевной мощи, любви жертвенной к Обломову, той, которую проявила к нему Агафья Михайловна. Вот ее-то сила душевная, любовь, ничего не спрашивающая, все отдающая, богатство и мудрость души ее, этой простой неграмотной женщины, потрясли меня тогда. Я проливала слезы умиления и жалости, что ей перепадали всего лишь крупицы человеческого счастья. Агафья Михайловна прошла скромно, стыдливо, даже автор как бы все время оставляет ее в тени.

    Обломов вызвал во мне странную жалость. Он казался мне обездоленным, опустошенным, обиженным природой, не оставившей ему даже зародыша энергии, влечения к красоте, творчеству. Такой он серый, будничный. Это казалось мне ужасным! По всей моей жизни прошедшее чувство любви, за которой стоят страдания и смерть физическая или душевная, мною, еще девочкой, было принято, признано.

    Хочется мне еще коснуться книги «Обрыв» Гончарова. Самая суть — трагедия Веры — была мне непонятна. Прошла и мимо трогательной любви бабушки после падения Веры, может быть, потому, что за Веру я испытывала какую-то неловкость, некоторый стыд в выборе ее героя. Тип Марка произвел отталкивающее впечатление, вызвал ужасное отвращение. Неряшливая внешность сливалась с его внутренней сущностью и вызывала брезгливость.

    До «серьезных книг» я так и не дошла, так как приближалась весна, приближались экзамены.

    Зимы в средней полосе России короткие, но суровые. Март и апрель казались началом лета. В этом году радости весны прошли как-то мимо меня, мои щеки были бледны, я очень похудела и часто плакала, без причины. Ничто не радовало, ничего не хотелось.

    Последний роман «Дворянское гнездо» Тургенева окончательно свалил меня. Я вообразила себя Лизой, мысленно ходила в монашеском платье и остро переживала несчастную любовь за нее и Лаврецкого. Из даров любви я выбирала только страдание, целиком его воспринимала и истязала свою душу. Мои родители были обеспокоены, а мой дорогой доктор Николай Николаевич, сидя у моей кровати, ломал себе голову:

    — Что с тобой, не могу понять, горячая голова, так же мудрено, как тогда разодолжила со сковородкой, — говорил он, не спуская с меня бесконечно добрых, пытливых глаз.

    Он настоял, чтобы меня немедленно везли в Крым, на Кавказ, в Финляндию, куда угодно.

    — Заучили ребенка. Месяц полнейшей свободы, без всяких обязательств, — закончил он.

    — Пожалуйста, и без скрипки, — шептала я ему на ухо.

    Мать выбрала Крым, и мы уехали с нею в Алупку. Когда убирали мою комнату, то из-под матраса были вытащены и возвращены отцу похищенные мною книги из его библиотеки. После нашего возвращения из Крыма, библиотека отца была заперта на ключ.

     

    Категория: Духовность и Культура | Добавил: Elena17 (27.12.2019)
    Просмотров: 127 | Теги: русская литература
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1581

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    АВТОРЫ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru