На одной из весенних выставок в Петербурге, лет шесть назад, обратила на себя внимание картина неведомого ранее художника Егора Пасхалова. Называлась: «Толпа и гений».
Никакой, впрочем, толпы на картине не было. Была всего одна живая человеческая фигура.
Кто бывал в Голландии, в Амстердаме, тот сразу узнавал место изображения: небольшой сравнительно сад на главной городской улице.
В саду и вокруг сада пусто. Поздняя ночь окутала всё тёмным покрывалом. Только посреди сада, в полосе яркого света от электрического фонаря, на высоком столбе, резко выделяются плечи и голова бронзовой статуи. То памятник великому Рембрандту, гению голландской живописи.
Ниже смутно выделяется статная, рослая, мощная фигура. На широких плечах гордо сидит большая голова. Глаза глядят пристально, словно ищут чего-то во мгле, стараются разглядеть нужное, дорогое. По всему прекрасному лицу густо налегла глубокая печаль.
Внизу, подле статуи, в полосе света от другого, нижнего, фонаря, стоит живой человек. Старик. Лицо опухшее. Изборождено морщинами. В красных веках слезятся мутные глаза. Одежда - грязные лохмотья. Общий вид жалкого нищего, бездомного бродяги.
Это - живой Рембрандт, каким он был в последние годы своей жизни, прячась днём в норе своего убогого жилища среди амстердамской нищеты и выползая на улицу только поздней ночью.
В горьком раздумье смотрит бесприютный, обнищалый старик на свой памятник, поставленный впоследствии голландцами славнейшему из своих братьев.
- При жизни - заброшенность, горькое одиночество и даже общее презрение пошлой толпы, а после смерти - слава, памятник, пышные речи, любованье законной гордостью родной земли, - говорит скорбно-горькая улыбка на лице старика.
От картины Пасхалова трудно было оторваться. От неё веяло жутью самого Рембрандта, смертною борьбою между вечными врагами - светом и тьмою.
- Дави, дави, наседай, - кричала картина тьме, - а гений человека, сила и красота его прорвутся сквозь твою толщу.
Посетители выставки подолгу простаивали перед полотном Пасхалова. Отходили и снова возвращались. Спрашивали друг друга, кто этот художник, откуда он взялся, почему о нём не слышно было ранее.
Знавшие Пасхалова рассказывали красивую сказку жизни. Художник был сын пастуха и сам до солдатчины чабаном пас овец в Крыму, под Чатыр-дагом. Взятый в солдаты, на службе обучился грамоте и стал жадно и много читать. Произведённый в унтер-офицеры, по совету начальства, приготовился к экзамену в юнкерское училище. Выдержал, был произведён в офицеры.
Проездом через Москву Пасхалов попал в Третьяковскую галерею и здесь впервые в жизни увидел и понял, что такое искусство. У него затрепетало что-то в душе, зажглось.
- Царевна-красавица спала у меня в груди, а тут ожгло её поцелуем, и она проснулась, - объяснял после сам Пасхалов.
Его неудержимо потянуло к живописи, к искусству, в мир мысли и художественного творчества. Отбыв необходимые годы службы, Пасхалов снял мундир и занялся живописью.
Радостно работал, как вол. Весело, полный радужных надежд и мечтаний, голодал. На гроши пробыл три года за границею и оттуда привёз свою картину.
Словно кинул вызов толпе:
- Один, сам, своими силами выбился я из твоей гущи!
А ещё более кидал вызов тьме:
- Не задавить тебе сильных, проклятая! Не осилишь ты света, злобная, мрачная дыра!
*
Почти накануне закрытия выставки Пасхалов рано, чуть ли не первым, пришёл на неё. Было радостное весеннее утро. Солнце пьянило и воздух, и людей.
На выставке Пасхалову подали несколько писем. Писали посетители, смотревшие его картину. Художник отошёл в углубление окна и погрузился в чтение писем. Вдруг слышит восторженный женский голос:
- Да как же это прекрасно! Какая сила и глубина замысла и исполнения! Я так люблю Рембрандта! Так страдала над трагедией его жизни! И художник так пережил, воплотил великую душу голландца. Я готова расцеловать - кто этот Пасхалов?
- Тише, он сам тут, - послышался шёпот.
Пасхалов, хотевший было взглянуть на говорившую так восторженно об его картине, услышав шёпот, не поднял глаз. Пошёл к дверям и оттуда повернул обратно. От картины к нему навстречу шла молодая девушка в гладком чёрном шёлковом платье. Пасхалов, взглянув на неё, даже остановился.
- Что за чудо? - подумал он. - Волосы чёрные, одета в чёрном, а сама вся светится. Каким-то внутренним светом. Светлая! Лучезарная!
Девушка подошла к нему чуть не вплотную и, впившись в него глазами, спросила:
- Вы - Пасхалов?
- Да.
- Вы сами - Рембрандт, - и неожиданно схватила руку художника и поцеловала, а затем быстро юркнула в дверь и, стуча по лестнице каблуками, побежала вниз.
- Не психопатка, - мелькнуло в голове Пасхалова, - лицо умное, а глаза и радостные, и глубокие, - и он бережно поднёс свою руку к губам и поцеловал то место, где поцеловала девушка.
Пасхалов по внешнему виду, пожалуй, действительно, был похож немного на Рембрандта. Высокого роста, коренастый, чуть-чуть угловатый. Голова большая, с умным, выразительным, мужицки-красивым лицом.
В женском обществе за годы занятий живописью ему почти не приходилось бывать, и он теперь буквально опьянел от нежной и такой нежданной ласки неведомой девушки.
Опомнившись, он кинулся за сбежавшею девушкой, но внизу уже не было никого.
- Оделись и только что вышли, - пояснил швейцар.
- Как одета?
- В чёрной плюшевой шубке.
Пасхалов, как был, выскочил за дверь, но и там ни направо, ни налево не видно было плюшевой шубки.
- Мелькнувшая сказка, мимолётная улыбка жизни! - грустно прошептал Пасхалов и снова прижал к губам место поцелуя на своей руке.
*
Прошли весна и лето. Пасхалов ездил по Волге, путешествовал за границею и везде - в театрах, в людных кафе, на гуляньях в толпе, на пароходах и на железнодорожных станциях - пристально искал глазами, не увидит ли девушку в чёрном.
- Светлая, лучезарная, моя солнечная, - шептал он часто, где ты?
Но Солнечной не было, и Пасхалову само солнце за это лето казалось тусклым, скучным, ненужным. Временами он спохватывался:
- Тьфу ты, какая ерунда! Что я, с ума, что ли, схожу? Ищу, сам не знаю, кого.
Осенью Пасхалов вернулся в Петербург, хотел приняться за работу и никак не мог сосредоточиться: перед глазами стояла Солнечная.
- Нервы, что ли, расхлябались? - решил он и пошёл к знакомому доктору.
- Бывает, бывает, друже, - выслушал и прощупал доктор Пасхалова, - кость-то мужицкая, а нервочки барские. Душами вас угостим, - пользует.
Тут и души, однако, не помогли. Солнечная неотступно стояла перед Пасхаловым и лучистыми глазами шептала ему:
- Вы сами - Рембрандт, мой Рембрандт!
- А ты - моя Саскиа, - шептал своей мечте Пасхалов, вспоминая имя любимой жены Рембрандта.
На Рождество Пасхалов надумал проехать к родному Чатыр-дагу, побыть в деревне.
По соседству была усадьба наследников знаменитого художника-крымчака. Там узнали о приезде новой знаменитости и пригласили его в рождественский сочельник на ёлку. Пасхалов поехал, но застигшая в пути метель закрутила дорогу, и гость невольно опоздал. Приехал, когда ёлка уже догорела, детское веселье кончилось, и у рояля какая-то девушка в тёмно-голубой шёлковой блузе пела. Девушка стояла спиною к двери, и Пасхалов, чтобы не помешать пению, остановился в дверях, в коридоре. Девушка пела «Жаворонка» Глинки. Голос был грудной, мягкий и такой тёплый-тёплый, как солнечный летний день. Он трепетал нежною грустью, о чём-то тосковал, чего-то ждал, искал и не находил.
В груди Пасхалова поднялась тёплая волна и подступила к горлу. Он зажмурил глаза, и у него мелькнула мысль:
- Окунуться бы лицом в этот голос и плыть, плыть вместе с ним под облака.
Девушка кончила и обернулась положить ноты на табурет. Гости и хозяева захлопали. Пасхалов открыл глаза и чуть не прыгнул в комнату: пела его Солнечная.
- Светлая! - вырвалось у него.
Девушка кинулась к нему, схватила за руку и скорее губами сказала:
- Рембрандт!
- Саскиа, - ответил он ей.
- Мой большой!
- Моя солнечная!
- Вы знакомы? - удивилась хозяйка, подходя к Пасхалову.
- Давно и только что, - сжал Пасхалов правою руку хозяйки, а левой крепко держал руку Солнечной.
*
Через неделю Пасхалов и Солнечная вместе ехали в Петербург. Девушка радостно смеялась:
- Вы искали меня по всему миру и не нашли, а я вот нашла. Прочла в газетах, что вы едете в Крым, туда-то, а у меня там знакомые, - я и махнула. И нашла моего Рембрандта.
- Я - вольная птица, большой мой, - грела девушка Пасхалова своими лучистыми глазами. - И жадная. Жадная на жизнь. Так, так хочу жить. Жить красиво, красочно, широко. Как море. Я люблю море. Во мне самой есть что-то от моря: меня ни в какие берега не уложишь. Сейчас спокойна, ласкаю, а сейчас черти забурлят, начну бешено кидаться, порву всё в клочки и сама разобьюсь пеною.
- Изуродовали меня, хороший мой, - рассказывала девушка. - О, если бы вы знали, в каких условиях я росла. Мать моя была цыганка, первая красавица в хоре. Отца я не знаю. Думаю, что это была большая, хорошая душа. Иначе откуда во мне было зародиться внутренней красоте, которая провела меня сквозь грязь моего ужасного детства. Мать, глупая, скряга и злая, давила всё моё детство, а потом смяла и загрязнила мою юность.
- О-о-о, - застонала девушка. - Вы зовёте меня солнечною, но если бы вы знали, сквозь что прошло ваше солнце! Больное, разбитое ваше солнце!
- Родная, люблю вас. Люблю вас, всю точёную, нежную, гибкую, как танагрская статуэтка. О тёмном в прошлом не говорите: оно не в вас и не из вас. Алмаз и в грязных руках остаётся алмазом.
- Милый, родной мой, - мягко положила девушка свою голову на плечо Пасхалова.
Весною, в апреле, Пасхалов и Солнечная поехали за границу.
- Только одно условие, - как-то даже жёстко, с металлической нотой в голосе сказала Солнечная. - Мне мать оставила кое-что. Немного, но на меня пока довольно. Я хочу быть во всём свободна, даже в мелочах, в каждом гроше. Меня так измучили тисками, что я до боли не выношу никаких обязательств, никакой зависимости. Что будет далее - не знаю, а пока поедем и будем пить счастье из одного бокала. Согласен?
- Солнце моё, жизнь моя, моя радость!.. - мог только сказать Пасхалов.
- Смотри же! Помни: я - море, - подчеркнула голосом Солнечная.
*
Море оказалось бурным, а Пасхалов - малоискусным кормчим. Любили они друг друга, несомненно, глубоко, а близость постоянно рвалась.
Бродят, бывало, по большим улицам и глазеют на выставленные за саженными окнами товары. Ей понравится что-нибудь красивое, - он захочет ей купить, она вне себя:
- Не люблю подарков: они связывают лишними обязательствами.
Другой раз остановятся перед большим магазином, и она непременно выберет какую-нибудь грошовую дрянь:
- Пойди, купи!
- Дорогая, совестно заходить покупать буквально на две копейки. Выберем ещё что-нибудь.
- Больше не смейте ничего брать, иначе я завтра же уезжаю одна, а сюда я приду после одна и куплю сама.
И приходила, и брала. Главное же - день-два были отравлены.
Пасхалова это мучило и бесило. Он находил это досадным и мелким бабьим капризом и дивился, как такой чудный человек, как его Солнечная, может быть такою мелкою. Он не догадывался, что это было болезненное желание сохранить своё «я» даже в мелочах.
Случались иногда прямо нелепые истории. Пасхалов брал билеты в оперу, а Солнечная заявляла:
- Я пойду в драму.
- Но я купил уже билеты в оперу.
- Ну, и иди, а я пошлю за билетом в драму.
- Тогда и я пойду туда же.
- Невозможно: все билеты распроданы.
- Как же ты?
- Мне обещали достать.
- Кто?
- Это что же? Допрос? - болезненно настораживалась Солнечная.
Пасхалову вспоминались намёки самой Солнечной о далёком прошлом, и его огнём начинала жечь ревность. Происходили резкие, иногда даже грубые размолвки.
- Зачем всё это? - с болью спрашивал потом Пасхалов.
- Я хочу быть совершенно независимою, ни в чём не действовать по твоей указке.
- Какая указка? - дивился Пасхалов и невольно думал: «Не лукавит ли его «солнце», не сказываются ли старые матернины дрожди?» - и его всего трясло от мысли: «Как, эта чистая, светлая, алмазная душа ведёт скверную игру? Кому же тогда верить?».
А «солнечное море», как назло, покрывалось рябью. Были они раз после театра в ночном парижском кафе. Народу было полно. Шумно. Дёргало нервы. Солнечная выпила бокала два-три шампанского, и у неё забегали огоньки в глазах.
- Видишь, там с дамой сидит бритый господин? - повела суженными глазами Солнечная. - Это - известный русский артист. Ты его знаешь?
- Нет.
- И не знакомься никогда! - с ядовито-насмешливым намёком сказала Солнечная.
Пасхалова ожгло. Он озлобленно кинул:
- Вы могли иметь какие угодно истории, но, полагаю, меня могли бы не знакомить с ними.
Вышла новая дикая сцена.
- Тут лучше разойтись, - и думал, и говорил Пасхалов.
*
Наконец, произошёл полный разрыв. Солнечная в Париже как-то принесла русский роман Винниченко из жизни русских эмигрантов за границею и, подчёркивая, указала на главу, где одна из героинь, зная о своей близкой смерти от чахотки, не стесняясь, рассказывала подруге, что, случается, она сама приглашает на улице понравившегося мужчину.
- Вот это смело, свободно, - пристукнула ладонью по книге Солнечная.
Пасхалов только посмотрел расширенными глазами. Вечером они собрались идти в театр и условились обедать ранее, не позже семи. Прошло семь, половина восьмого, восемь, половина девятого, девять, - Солнечная не приходила домой.
- Где она может быть? - волновался Пасхалов. - В магазинах?.. В семь всё закрывается.
Пасхалов не мог спокойно сидеть дома и в половине десятого ушёл в театр. В десять, следом за ним, пришла и Солнечная.
- Дорогая, где ты была? - тревожно спросил Пасхалов.
- Опять допрос? - повела сердито головою девушка.
Вернули домой, молча, оба насупившись. Солнечная заказала ванну.
- Поздно, - заметил Пасхалов.
- Хочу, - последовал отрывистый ответ.
Пасхалов, взволнованный, стал писать письма. Схватился, - нет пропускной бумаги. Будить прислугу не хотелось, и он вошёл в комнату невесты. Солнечной не было уже в комнате, - очевидно, ушла в ванную. На столе лежала папка, с оттиснутым заглавием гостиницы.
- Тут, вероятно, есть пропускная бумага, - подумал Пасхалов и открыл папку. Взял папку за край как-то неловко, папка упала, и из неё посыпались конверты, почтовая бумага, а среди них вылетели какой-то счёт и печатный адрес. Пасхалов поднял счёт и весь похолодел: счёт был ресторанный, на двоих, помечен 28-м мая.
- Сегодняшний день… двое… ресторан… - поплыло в мозгу Пасхалова. - Светлая пропадала весь вечер… А это что? - поднял он адрес.
Стало сухо во рту: на карточке был напечатан поганенького отеля на одной из соседних улиц, куда заходят на время при случайных уличных знакомствах.
Пасхалову кровь ударила в голову. Он вспомнил страсть невесты сохранять всякие афиши, счета, театральные билеты, и теперь глазам не верил:
- Сегодняшний счёт ресторана, адрес притона. Героиня романа Винниченко… Что это такое?.. Кошмар!.. Солнечная, его танагрская, эта чистая красота, гордость его души - и всё это?
Пасхалов схватил карточку-адрес, написал на ней: «Какая гадость, уезжаю» и положил на постель невесты, на видное место, а ресторанный счёт спрятал в карман.
Вернувшись из ванной, девушка постучала в дверь к Пасхалову, - ответа не было.
- Сердится, - улыбнулась она. - Оскорблены чувства тирана, - и легла спать.
Наутро Пасхалова не оказалось в гостинице. Он уехал рано, не оставив и строчки.
Прошло пять лет. Пасхалов носился из конца света в конец, - не находил покоя. Образ Солнечной всюду был с ним. Томил и мучил его. Любил он её ещё глубже, сильнее и страдал. Вспоминал каждый день каждую черту её лица, характера, - всё было красиво, чисто - солнечно.
- Но эти счёт, адрес, 28-е мая и пропадание вечером, - жгло мозг Пасхалова.
Пасхалов сжимал зубы и, как в запой, кидался в работу. Писал картину за картиной, и везде словно разбирался в окружающем мраке, пронизывал его редкими, но яркими лучами света, рисовал лица и образы то с загадочными, то пытливо-вопрошающими глазами. След Солнечной он потерял.
Подходили новые рождественские праздники. Пасхалов страдал душою более, чем когда-либо.
- Солнечная, светлая моя, где ты? Что ты сделала с нашим счастьем? Так оно было красиво и… так грубо ты разбила его, - шептал он про себя.
Его потянуло к Чатыр-дагу, туда, где пять лет назад он нашёл свою «Царевну-Красоту», как он звал свою первую и последнюю любовь.
По дороге, в вагоне, ему в местной газете попалась большая статья о новой талантливой артистке, несомненно, в будущем яркой звезды драмы. Фамилия её была Уленбург.
- Уленбург? Уленбург? - зацепило что-то Пасхалова. - Откуда мне знакомо это имя? Да, ведь, это - девичья фамилии Саскии, жены Рембрандта, - вспомнил он вдруг.
Мысли забегали молниями в голове:
- Быть не может… А вдруг?
Сердце забилось птицею в клетке. Не отдавая себе отчёта, Пасхалов оборвал поездку и вылез в большом южном городе, где известный антрепренёр Котельников подбирал всегда лучшую в провинции труппу, и где теперь играла Уленбург.
С поезда Пасхалов помчался к Котельникову в театр. Театр, по случаю сочельника, был закрыт, но там ему объяснили, что Уленбург, это - фамилия по сцене, а настоящее имя её - действительно фамилия его Солнечной.
- Снова близко и… так вместе далеко, - метался у себя в номере Пасхалов. - Столько лет мучительных разлуки и неизвестности, и вот… Но этот, этот проклятый ресторанный счёт!
Пасхалов схватился за бумажник и вынул пожелтевший уже лист. Снова впился в него глазами муки… и вдруг, как ужаленный, вскочил. Тёр глаза:
- Что это такое? Обман зрения?
Вверху счёта стояло действительно 28-е число, но не мая, когда они были в Париже, а марта. И год был иной: не 1908, а 1906. Очевидно, в гостиничной папке неведомый любитель уличных радостей оставил свои воспоминания, а роковая случайность подсунула их Пасхалову в безумную минуту. Пасхалов глянул мельком и обомлел: увидел число 28, второпях март прочёл за май, а года и не заметил. Получился ужас.
- Дьявольщина!.. Идиотство!.. Скотство!.. - рвал себя за волосы Пасхалов. - Пять лет муки! Разбитая жизнь! Оскорблённая красота. Горе Солнечной, обида её!
- Солнечная, танагрская моя, светлая, прости меня, моё безумие! - в первый раз, как помнит себя, заплакал Пасхалов.
- К ней, к ней, скорее, - вскочил он.
В квартире Солнечной было тихо. Она сидела одна в полутёмной гостиной и читала у лампы под абажуром. В передней послышался звонок. Прислуга спросила:
- Как прикажете доложить?
- Я сам! - сказал чей-то знакомый голос.
Солнечная вздрогнула, встала из-за стола. В дверях стоял Пасхалов.
- Саскиа! Родная! Можно?
- Ты?.. Ты?.. - схватилась за стол Солнечная.
- Опять сочельник, опять я нашёл тебя, только теперь…
- Что теперь?
- Не знаю, моя ли ты Саскиа? - поник головою Пасхалов.
- Вот проклятый лист, грамота дьявола, - протянул Пасхалов ресторанный счёт.
- Что такое? Ничего не понимаю!
Пасхалов рассказал всё.
- И ты по этим гнусным листкам, не сказав мне ни слова, кинул меня одну на чужбине! Одну, обиженную. Одну, всю жизнь бездомную. Измял мою душу. Ты, ты? Кого я чтила выше всех людей.
- Саскиа! Солнечная! Моя вся, вся красота моей жизни. Ты одна была и есть моё солнце! Скажи, и я уйду, - тянулся обеими руками к Солнечной Пасхалов.
- Уйдёшь? - горько сказал Солнечная. - Ты уже раз ушёл от меня. Страшнее того ничего более не будет. Садись.
- Да, - вспомнила она. - Сегодня сочельник, как тогда. Тогда! Как было светло, радостно. Какие были мечты и надежды! А теперь мы - как на пожарище. Погорельцы.
- Значит, кончено? - простонал Пасхалов.
- Что кончено? - грустно улыбнулась Солнечная. - Я любила и люблю тебя. Мою любовь не кончишь. Но, Боже, как я страдала эти годы. Одна. Кинутая. Кем? Тобою. И за что? За что?
Пасхалов опустился у ног Солнечной и, обливаясь слезами, целовал её руки:
- Детка моя, бедная! Страдалица родная! Сиротка одинокая!
Она гладила ему волосы и тоже плакала.
- Радостная встреча, - улыбнулась она, успокоившись. - Садись сюда на диван со мною. Это - твой диван!
- Как мой? - удивился Пасхалов.
- Я никого не пускала садиться сюда. Вечерами, вернувшись из театра, я садилась сюда, усталая, и думала, думала о тебе. Ты не знал, где я, и что со мною, а я следила за каждым твоим шагом, Рембрандт мой, глупый и дикий. Где наше счастье? Наши долгие, долгие пять лет?
- Родная, жизнь моя! Будем сильнее горя. И на пожарище, ведь, строят новую жизнь. Ты можешь восстановить так страшно прерванную нашу красивую сказку?
Солнечная подумала и убеждённо сказала:
- Да! Могу. И хочу! Но помни: я - вольная птица! Я - море. Моё счастье - пугливая птица. Если теперь спугнём её, то уже навсегда.
Г. Петров.
(«Русское Слово». 1913. № 297 (25 декабря/ 7 января 1914). С. 5).
(Текст к новой публикации подготовила М.А. Бирюкова)