В начале XX века, с 1907 по 1916 гг., в Сергиевом Посаде выходил ежемесячный журнал церковно-общественной жизни, науки, литературы «Христианин»: издание епископа Евдокима при сотрудничестве группы профессоров императорской Московской духовной академии; у журнала было бесплатное приложение «Маленький Христианин». Редактором нового периодического издания стал епископ Волоколамский Евдоким (Мещерский; 1869-1935) - русский православный писатель, бывший ректор Московской духовной академии, впоследствии архиепископ Алеутский и Северо-Американский, с 1918 г. архиепископ Нижегородский.
В 1914 году в журнале «Христианин» была опубликована обширная статья «Пасха» (Из детских воспоминаний), напечатанная в том же году в типографии Свято-Троицкой Сергиевой Лавры отдельным оттиском; статья подписана «А. Таев» (возможно, это псевдоним). Здесь автор, сын сельского священника, в приходе которого кроме нескольких деревень был и завод, судя по всему, железоделательный, делится с читателями своими очень живыми, задушевными и подробными воспоминаниями, наблюдениями и впечатлениями о том, как праздновали Великий Праздник Пасхи – Светлого Воскресения Христова в их округе, находившейся, по-видимому, где-то в северной части России.
Сегодня мы предлагаем нашим читателям эти воспоминания, которые с тех пор ни разу не переиздавались, в современной орфографии.
Публикацию подготовила М.А. Бирюкова.
1. Встреча праздника.
Ожидание праздника Пасхи начиналось у меня чуть не с Чистого понедельника, т.е. с первого дня Великого поста. Усиливаясь с каждым днём и неделей, оно становилось особенно напряжённым на Страстной неделе. Своего же апогея это ожидание достигало накануне праздника, в Великую субботу.
Так ждут только особенно дорогого гостя. Сначала этот гость пришлёт письмо с сообщением о дне приезда. Получившие письмо считают, сколько дней осталось до приезда, потом, с каждым новым днем, уменьшают число дней на единицу, затем уже считают не только дни, но и часы; нетерпение постепенно возрастает, и ко дню приезда гостя становится невыносимым. Наконец, ожидаемый и ожидающие встречаются в радостном свидании, с объятиями и восклицаниями, которыми, как искрами электричества, разряжается накопившаяся в них энергия томительного ожидания.
Хотя встреча Пасхи происходила, главным образом, в храме, где раздавались клики радости и восторга, где чуткие до той минуты люди заключали друг друга в братские объятия; хотя первый наиболее восторженный момент встречи падал на полночь: однако, и то, что непосредственно предшествовало этому моменту, восторгу и объятиям, также относилось ко встрече, составляло необходимую прелюдию к пасхальному торжеству.
Вечер Великой субботы. Начинает темнеть. Благовестят в маленький колокол к «Деяниям».
Так называется совершающееся в храмах пред пасхальной утреней бдение, на котором прочитывается вся книга «Деяний Апостольских». Вместе с пасхальной ночной службой это единственный у нас, рядовых христиан, остаток тех молитвенных собраний, в которых проводили целую ночь первые христиане. У нас имеется масса всевозможных ночных собраний: клубы, балы, спектакли, карточные игры и т.д.; есть у нас и «всенощные бдения», совершающиеся от 6 до 8 часов, если не раньше и не меньше, но «всенощной» в собственном смысле, т.е. продолжающимся всю ночь молитвенным бдением в храме у нас осталась только пасхальная служба. За эту исключительность или особенность я и любил «Деяния», как первую, хотя и будничную ещё по обстановке, часть пасхальной «всенощной».
По первому удару колокола я шёл в церковь, куда к тому времени уже начинал собираться народ, пока в очень незначительном числе, по преимуществу старики и старушки, засветло спешившие дойти до церкви, и ребята, как главные чтецы «Деяний».
Около плащаницы с трёх сторон на подсвечниках мерцали в полумраке храма редкие огни свеч. Впереди высился до самого купола выступавший из сумрака храма иконостас, которым как будто скрывалась какая-то великая и священная тайна...
- Благословен Бог наш, - возглашал папа, или, что чаше случалось, другой священник, так как, насколько я помню, на его неделе Пасха приходилась гораздо чаще, чем на папиной, и со словом: «Аминь» сам начинал чтение «Деяний».
- «Первое убо слово сотворих о всех о, Феофиле»...
Прочтя одно зачало или, самое большее, одну первую главу, священник передавал книгу для чтения псаломщику, который ex officio (по обязанности) должен был прочитать также не менее одного зачала. После псаломщика «Деяния» читались охотниками сначала из нашего села, а потом и, главным образом, из деревень. Больше всех читал мой брат Павлуша; я читал не более одной главы. Впрочем, боясь простуды, которую легко было получить в холодной церкви, остававшейся без службы всю зиму и не достаточно прогретой и просушенной до праздника, меня и совсем иногда лишали удовольствия почитать «Деяния», позволяя лишь ходить в эту церковь, но не читать в ней. В то время я не боялся никаких простуд, почему это лишение было для меня очень тяжело.
Прочитав свою главу, я уходил из церкви. Несколько раз, впрочем, до утрени я возвращался в церковь и снова принимался читать «Деяния». С каждым разом я заставал народу всё больше и больше, свечи перед плащаницей разгорались всё ярче и ярче, а мрак, в который был погружён алтарь, становился всё чернее и таинственнее...
*
Дома в это время заканчивались последние предпраздничные хлопоты: чистились самовары и обувь, примерялись платья и т.д.
Папа имел обыкновение спать перед утреней. Спали также и сёстры. Но я никак не мог понять, как можно спать в эту единственную, «священную и всепразднственную», как поётся в одном из тропарей пасхального канона, «спасительную», «светозарную» ночь, и сам, действительно, во всю ночь не смыкал глаз. Наивный ребёнок! Я обо всех судил по себе. Я думал, что и другие так же молоды и счастливы, как я.
Мне хотелось с кем-нибудь разделить свою радость. С кем же, как не с папой! Я забирался к нему на кровать, надоедал ему своими вопросами, лез целоваться. Но папа отворачивался от меня, отвечал на все мои вопросы молчанием, сердился, и эта неласковость повергала меня в ещё большее недоумение, щемя сердце до боли. Я не понимал того, как можно сердиться в такое время, всего за несколько часов до Пасхи, когда всем должно быть так же весело и радостно, как и мне. Я не соображал, что папа устал, требует отдыха, что весь первый день Пасхи после службы, и почти целую неделю ему придётся ходить по приходу...
Впрочем, в виде исключения, я припоминаю такой случай. В одну пасхальную ночь папа сам разговорился со мной. Он говорил мне, сидя в зале при свете одной лишь лампадки, у окна, как раз напротив которого через отворенную дверь храма был виден яркий блеск горевших перед плащаницею свеч.
- Все важнейшие события Ветхого и Нового завета, - сообщал мне папа, - совершились ночью. Христос родился - ночью, воскрес также в полночь. Возьми исход евреев из Египта. Когда он совершился? Опять ночью. И страшный суд произойдёт в полночь, как поётся: «Се жених грядет в полунощи».
И папа запел этот тропарь.
Мистически настроенный ожиданием Пасхи, видом полуосвещённого храма, кротким сиянием лампады, я ещё более под влиянием папиных слов, и особенно пения, наэлектризовался. Я живо представил себе все упомянутые события: и Рождество Христа, когда Он лежал спеленатым в яслях убогого вертепа, а неподалёку, в ночном, пастухи стерегли свои стада; и воскресение Христово со всеми подробностями: стражей, бодрствующею у запечатанного гроба в безмолвии сада, светлым, нисходящим с неба на трясущуюся землю, Ангелом, от которого стража бежит без оглядки, печать ломается, камень сам собою отпадает от двери могильной пещеры, и из неё, как жених из брачного чертога, выходит в сиянии Божественной славы Христос, с любовью взирающий на весь сотворенный, а теперь и обновленный Им - мир. С такой же точно живостью я нарисовал себе картину исхождения евреев из Египта и Страшного Суда вместе с имеющим предшествовать ему Всеобщим Воскресением Мертвых, в чём мне немало помог и папа, живыми образными чертами описывая как то, так и другое событие, и при этом поправил меня в изображении Воскресения Христова, сказав, что Христос воскрес «камени запечатану от иудей». И эти начертанные им образы доселе неизгладимо хранятся в моей памяти, всплывая на поверхность сознания при всяком удобном случае. Ах! Как бы хотелось побольше иметь таких впечатлений! Но как жаль, что лишь детство способно придавать этим впечатлениям живость и какую-то невыразимо нежную прелесть!
*
Оставив папу в покое, я шёл в кухню, где до самой утрени, не ложась, толпился народ. Здесь я заставал обычно такую сцену.
Посреди кухни, на некотором просторе, стоял кружок ребят, в центре которого, как запевала в хороводе, находился Андрей Горбатый, или по другому названию «Флегин». Это он образовал вокруг себя импровизированный хор и теперь управлял им, отчаянно махая руками, как подобало, по его мнению, настоящему регенту и, вместо камертона, ударяя по скрюченному от работы на морозе кулаку обломком от подковы, давал тон: «До-ми-фа». Под его маханье и тон ребята пели канон Великой субботы «Волною морскою».
Андрей Горбатый, или «Флегин», являл собою в некотором отношении замечательную личность, и сказать о нём несколько слов не будет излишним. «Горбатым» его звали за соответствующий названию физический недостаток, безобразивший его спину и грудь, и вообще портивший всю его наружность. Несмотря на этот недостаток, его внешность не была отталкивающей, а без горба она могла бы быть привлекательной. По душе он представлял собою вулканическую натуру, и в глазах того, кто знал вулканизм его души, горб Андреев даже как-то шёл, был к лицу его обладателя.
Интересно происхождение другой клички Андрея. Некогда мальчиком Андрей вместе с отцом-сторожем жил в уездном училище, где он выучился незаметно для самого себя читать, писать и петь. Обладая зараз всеми этими познаниями, на которые у него имелся, очевидно, талант, он последовательно проходил должности писаря, учителя и мог быть, наконец, регентом, о чём говорит сцена с импровизированным хором.
Если бы дать Андрею хорошее образование, из него бы мог выйти не карикатурный тип «Флегина», а весьма полезный, любящий своё дело работник на каком угодно из поприщ, к которым он чувствовал призвание.
Когда в его деревне впервые заводилась школа, Андрея пригласили быть в ней истопником, сторожем и, кстати, при его грамотности, помощником учителю. Андрей со всем жаром, свойственным его вулканической натуре, взялся за это дело, особенно за последнюю обязанность - обученье ребят, тем более, что учитель, часто запивавший, по целым неделям иногда не показывался в школу, твёрдо уверенный, что и без него дело сделается не хуже.
Так как человек очень любит подражать и копировать кого-нибудь, то и Андрей не остался без оригинала. Он решил подражать смотрителю уездного училища, в котором он одновременно и жил и учился. Смотрителя звали Флегонтом Ивановичем. Флегонт - имя редкое и «хитрое». В деревнях его никому не дают. Да и выговорить его не так просто, как «Иван» или «Андрей». И вот наш горбатый педагог, воображая, что Флегонт - имя не собственное, даваемое при крещении, а нарицательное, название должности, титул началь-ника училища, решил сам назвать себя этим именем и, не в состоянии выговорить его правильно, упростил его.
- Ребята! - говорил он в школе детям. - Вы не могите меня звать Андреем, да ещё горбатым. Я вам такой же Флегин.
С тех пор и утвердилась за ним его вторая кличка. Давно уже он перестал быть в школе не только учителем, но и сторожем, однако и доселе его зовут, особенно те, кто учился у него «Флегином».
Уволенный из школы за слишком жёстокое наказание, которому он подверг одного провинившегося ученика, Андрей поступил к нам в работники. Я был с ним очень дружен. Длинными зимними вечерами мы читали с ним жития разных мучеников, святых - маленькие, в разноцветных обложках книжки, приносимые им из своей деревни, или какие-нибудь книги из папиной библиотеки. Особенно мы увлекались Апокалипсисом и целые ночи просиживали над разгадкой имени, которому соответствовало бы «звериное число».
Когда к нам в кухню под праздники или великим постом приходил народ, мы пели с ребятами. Андрей регентовал. Иногда он, при пении какого-нибудь мало известного ему песнопения, присочинял что-нибудь и от себя. Некоторые из его дополнений носили довольно комический характер. Например, когда Андрей пел «Покаяния отверзи ми двери» по тому мотиву, как этот тропарь исполнялся нашим хором, - после слов: «Храм носяй телесный» он делал такую вставку. Повторив несколько раз слово «весь», как делал это хор, Андрей вставлял от себя, очевидно, для большей выразительности: «Дотла», т.е. до конца, так что у него получалось: «Храм носяй телесный, весь, весь, весь дотла осквернен». Над этой вставкой у нас много смеялись и даже некоторое время звали Андрея – «дотла-Флегин».
Пропев вместе со своим импровизированным хором канон Великой субботы, Андрей начинал петь: «Воскресения день» и другие ирмосы пасхального канона.
Я стоял и подпевал, любуясь и всею сценой и центральной фигурой её - Андреем.
*
По мере того, как усиливался мрак ночи, внутри церкви ярче разгорались свечи пред плащаницею, местными и другими иконами, так что к одиннадцати часам наша церковь представляла собой исключительное зрелище, выступая всеми освещёнными окнами на фоне окружающей темноты. На это зрелище я подолгу засматривался, так как в другое время нельзя было увидать нашу холодную церковь освещённою среди ночи.
На улице села толпился народ. Одни сидели на могильных камнях, другие на крыльце нашего дома, третьи группировались по иным местам, у калитки нашего сада сидела на земле кучка нищих, так же, как и все, ожидавших светлой утрени. Я заметил их ещё с вечера. На их лицах светилась детская радость; вполголоса они рассказывали друг другу что-то очень интересное.
Около одиннадцати часов меня начинали одевать. Доставали парадный бархатный костюм, в котором я ходил к причастию в Великий четверг. Когда я совсем был одет и застёгнут на все пуговицы, я шёл показаться маме. Осмотрев меня с ног до головы, она гладила меня по голове и целовала в макушку, приговаривая:
- Очень хорошо, очень хорошо!
После меня убирались сёстры, надевая на себя белые платья. Брат одевался в чёрный сюртук с белоснежной сорочкой.
Ровно в одиннадцать часов зажигали первую плошку, за ней вторую, третью и т.д., кончая той, что стояла против нашего дома. Плошки горели ярким оранжевым пламенем, отражаясь на белых стенах храма колеблющимися причудливыми тенями и светлыми пятнами.
Мы будили папу, по его приказу, когда зажигалась первая плошка. Папа вставал, умывался, громко плескаясь водою, причёсывался, одевался в лучшие подрясник и рясу. Остававшееся ещё свободным до благовеста время он употреблял на чтение правила к Св. Причащению.
Время шло. Вот уже и половина двенадцатого. На улице показался сторож с фонарем. Он идёт к недельному священнику за ключом от колокольни. Фонарь ему нужен, чтобы освещать путь по крутым ступенькам нашей колокольни.
Получив ключ и приказ начать благовест ровно в двенадцать, сторож отпирает колокольню, вход в которую находится в притворе храма. Поручив произвести благовест и звон кому-нибудь из многих желающих, он сам возвращается в церковь наблюдать за временем. Спустя две-три минуты на колокольне появляется слабый свет от фонаря, постепенно усиливаемый цветными фонариками, подвешенными в пролётах окон колокольни. Сверху доносится говор звонарей. Внизу стоит толпа, ожидая, как бы с самого неба, первого удара колокола.
Я слежу за стенными часами. С замиранием сердца я вижу, как медленно, но неуклонно, большая минутная стрелка подползает к стоящей в зените белого циферблата чёрной римской цифре XII. Ещё две минуты осталось... одна... ещё несколько взмахов маятника и…
- Тррах! - вдруг раздался и точно рассыпался оглушительный удар из пушки и не успел ещё замолкнуть, как с колокольни ему ответил первый удар колокола.
- Боммм... - и замер.
Мы все перекрестились.
- Слава Богу! Дождались опять Пасхи, - говорит папа.
- Тррах! – шарахает внизу, как бы потрясая своды самого ада вторая пушка.
- Боммм... - вторит ей сверху, будто с неба, колокол.
- Тррах! - в третий раз бухнула пушка.
- Боммм... - ответил колокол и, не дожидаясь уже новой пушки, начал без пауз ритмически колебать воздух мощными и в то же время сладостными звуками, «благовествуя земле велию радость» воскресения.
Захватив с собой купленные ранее свечи, мы все отправлялись вместе с папой в церковь, за исключением одной мамы, которую мне было от всего сердца жаль, что она не может пойти с нами в церковь и лишена возможности принять участие в общем торжестве.
Однако с первым ударом колокола она выходила из своей комнаты в зал, садилась к окну и смотрела на пылавшие плошки. И по её озаренному светом плошек лицу я не мог не заметить волновавшего её душу сложного чувства скорби о своей болезни и удовольствия от чужой радости.
Зная по собственно опыту одного года, когда я по болезни принужден был на Пасху сидеть дома, как тяжело это домашнее сиденье, я вполне понимал и разделял мамино горе. Но я в то же время, подчиняясь общему настроению, не мог не радоваться, не мог не торжествовать...
Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой |