| 
 Да, один раз я была счастлива.Я давно определила, что такое счастье, очень давно, -- в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
 
 Я помню:
 Мне шесть лет. Моей сестре -- четыре.
 Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
 Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
 Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
 И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
 Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
 Но мы -- дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
 Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?
 И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
 -- Лена! -- говорю я громко и весело. -- Лена! Я сегодня видела конку!
 Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
 Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, -- а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, -- и трубил в золотую трубу:
 -- Ррам-рра-ра!
 Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
 Как расскажешь это все! Можно сказать только:
 -- Лена! Я видела конку!
 Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
 И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
 -- Ррам-рра-ра!
 Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
 Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
 
 Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.
 Кругом глухо, ни одного извозчика.
 Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.
 -- Измывайтесь, измывайтесь, а вот как сдохну на повороте, -- все равно вылезете на улицу.
 Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок.
 -- Ррам-рра-ра!
 И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.
 Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.
 Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:
 -- Разрешите мне вам сопутствовать.
 Я встала и вышла на площадку.
 Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.
 А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.
 И вдруг я вспомнила.
 "Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!"
 Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.
 Я счастлива! Я счастлива!
 Но где она, та маленькая девочка в большом темном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти ее и рассказать ей, -- она бы обрадовалась.
 Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше, и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой, -- меня самой.
 А я живу...
 
 
 |