
Пасха 1889 года меня застала на берегу Карского моря, на западной стороне Новой Земли.
Было начало апреля. Полярная ночь и бури давно уже окончились, и теперь стояла самая лучшая пора полярных стран — весна.
Солнце почти не сходило с горизонта. Днем оно катилось по голубому чистому небосклону, скользило по склонам снежных гор, заглядывало в темные с мягкой серовато-синей тенью ущелья, согревало темные отвесные скалы берегов, ослепительно блестело в снежных равнинах, будило ручьи и, пробиваясь сквозь снежный, легкий покров ровным матовым освещением, вызывало к жизни северные растения. Ночью, склонившись к горизонту моря, оно красным шаром утопало в гладкой поверхности, оставив за собой толпу легких красных облачков, светлую лазурную зарю, и не успеешь полюбоваться задумчивой, светлой ночью, с легкой дымкой на поверхности моря, как оно уже снова покажется, снова брызнет красными лучами, обольет всё и всплывет сияющее, радостное, прыгая над горизонтом...
Я пользовался таким временем для путешествия, путь был открыт всюду, речки еще не вскрылись, твердый снег еще всюду лежал, свету было вдоволь днем и ночью, было нехолодно и, уставши, мы прямо ложились на снег и засыпали, даже не думая о палатке. И только поневоле, за провизией, отдохнуть, порой возвращались на нашу главную квартиру, в самоедский чум, который стоял на одном низменном мыске восточного берега Новой Земли при устье Маточкина Пролива.
В этом дырявом самоедском старом чумишке, в сообществе двух моих проводников самоедов, в сообществе их молодых, веселых, беззаботных жен и пары премилых моих друзей-ребятишек мне и привелось встретить светлый праздник 1889 года.
Мы уже второй месяц кочуем вдали от колонии, провизия вышла, питаемся Бог знает как и чем, больше обращая внимание на дело экскурсии: попадется проездом ленивый тюлень на льдине — едим тюленя, налетит случайно на выстрел морская чайка — варим ее, и когда наступил праздник, то мы поневоле задумались: чем и как его отпраздновать, чтобы было не стыдно вспомнить.
Один говорил, что нужно съездить в горы, поискать оленей, но собаки были уже уставши, другой предлагал попробовать съездить на льды моря, авось там кое-что попадет, но перспектива достать там для Пасхи тюленя никого не радовала, хотелось что-нибудь поесть получше, и даже был подан голос заколоть одного белого медвежонка из добытой недавно пары, которые жили около чума, но тут восстали ребятишки и подняли такой вой, что поневоле пришлось отказаться и от этого. Дело в том, что они так уже привыкли к ним, возясь вместе целые дни по сугробам, катаясь с них на брюхе с берега и совершая всевозможные другие упражнения, что ни под каким видом не хотели, чтобы мы закололи даже того, на которого они часто жаловались нам, что он с ними обходится не особенно церемонно...
Что делать? Пришлось ехать на море.
Но счастье, вероятно, еще было на нашей стороне.
Едва мы подъехали к одной полынье, как вспугнули с нее стадо турпанов. Птица с шумом поднялась с тихой воды, сделала круг и, видя, что другой такой полыньи не сыскать на горизонте моря, снова возвратилась к нам и, не смея опуститься, стала низко кружиться над ней, затем вздумала посмотреть поближе незнакомых людей, с свистом налетела на нас, раздалось три выстрела, и несколько красивых в брачном наряде турпанов, кувыркаясь, распластавшись в воздухе, полетели вниз и тяжело грохнулись на лед...
Мы торжествовали и, любуясь красивым оперением северных гостей, к восторгу хозяек и ребят возвратились в чум, спокойные за праздничное угощение. У нас был чай, было еще несколько связок калачей, были еще сухари из черного хлеба; но, главное, у меня в чемодане, в строгом секрете от падких до вина самоедов, лежала еще непочатая бутылка коньяку и было несколько конфет для ребятишек. Для Новой Земли это было, пожалуй, роскошью...
Вечер Великой субботы мы провели в заботах установить на нашем месте в честь праздника и на память крест.
Море выкинуло нам ствол кедра, принесенный, вероятно, из Сибири, мы его размеряли, обстругали, сделали крест, я вырезал адамову голову, надпись, и мы торжественно его водрузили недалеко от нашего чумовища.
Наконец, мы так увлеклись праздником, что даже вздумали устроить баню. Это было отчасти необходимо. Мы натаскали с ребятами камней под скалу, накололи дров, разложили костер сверху камней и, когда он прогорел, когда камни накалились, накрыли их парусом в виде палатки, навздавали и так попарились, что куда тебе деревенская баня...
Итак, все приготовления к празднику сделаны, мы чисты, обед будет, помолиться есть чему, и мы спокойно собрались в чум и сели около разведенного костра в ожидании святой ночи.
Ясный ослепительный день кончился, наступил тихий вечер и затем светлая, задумчивая ночь. На дворе стало холоднее, но зато в чуму светло и тепло от пылающего по-праздничному костра.
Все сидят кругом его на мягких шкурах оленя, кто чистит турпанов, кто чистит столик, замаранный в крови, кто чешет голову...
Я вынимаю Евангелие и даю читать «страсти» моему проводнику-самоеду, который уже научился грамоте. Он достает указку, к нему подсаживаются сейчас же любопытные ребятишки, которым тоже сегодня не до сна, и при свете костра и сумерек ночи начинается монотонное чтение последних глав Евангелия Луки о страданиях Спасителя.
Самоеды знают уже эти события, я им давно уже рассказывал их, они их хорошо помнят и еще с бо;льшим вниманием вслушиваются в то, что говорит так просто и ясно апостол Лука.
Я сам заслушиваюсь этого чтения и невольно уношусь воспоминанием в другой край, где на берегу реки стоит белая, скромная сельская церковь, где тоже теперь читают «страсти»… Но там теперь ночь, темно, под сводами храма полумрак, по углам сидят темные фигуры богомольцев, кто шепчет молитву, кто тяжело вздыхает, кто что-то рассказывает тихонько соседу, когда посреди храма у налоя столпился народ и стоит, слушая, как старый седой дьячок Захарий читает тонким дрожащим голосом «страсти Господни» по старой книге, водя по ней желтой свечкой в дрожащей руке...
Порой, как пушечный выстрел перед заутреней в селе, грянет под берегом оседающий от отлива лед, порой где-то далеко прокричит в тихом воздухе белый песец, и снова тихо в чуму, и только слышно одно монотонное чтение самоеда.
В полночь мы зажгли свечи перед образом, чумок принял торжественный вид, все принарядились, головки детей вычесаны, в котле варятся уже щи, в другом жарится пара турпанов, еще несколько глав Евангелия Луки, и мы выходим на двор «встречать Христа».
Светлая тихая ночь. Пролив, уйдя в горы, спит гладкой поверхностью воды под легкой дымкою тумана, спит и море с плавучими льдами, спят и горы под снегом, спят и долины с черными скалами горных отрогов, и словно всё остановилось, словно всё вместе с нами ждет минуты праздника, минуты торжества... Тихо поднимается флаг на мачте, тихо его подхватывает струя ветерка, раздается залп ружей, и, на минуту, мы заслушиваемся, как он гремит в горах, отдается в проливе, перекатывается в ущельях и замирает в просторе северного моря, на льдах...
Мы подходим к кресту, становимся около с свечами в руках, самоед читает Евангелие, ветерок тихо колышет пламя свечей, и какое-то чудное, тихое чувство охватывает нас, и мы бросаемся христосоваться и поздравляем друг друга с праздником... «Христос Воскресе», «Христос Воскресе»...
Мы возвращаемся в чум. Столик накрыт чистой белой скатертью, правда, на нем нет ни красного яичка, ни окорока, ни сыра, но там лежит уже на блюде жирный турпан и расставлены чашки для чаю.
Я таинственно роюсь в чемодане, вытаскиваю ребятишкам лакомства. Они в восторге, матери ахают, но все разевают рты, когда из таинственного чемодана появляется на стол бутылка коньяку... Самоеды не могут проговорить слова, все словно застыли, не сводят глаз с нее и только тогда убеждаются в действительности такого явления, когда серебряный стаканчик касается их жирных губ...
В чум заглянуло настоящее веселье, нам кажется, что лучше нельзя и отпраздновать, турпан быстро исчезает в желудках, на сцену является другой, выпивается бесчисленное число чашек чаю, начинаются дружественные разговоры, воспоминания, христосование переходит в поцелуи, ребятишки чуть не сидят уже у нас на шеях и, в самый разгар торжества, когда забыто всё окружающее, всё наше одиночество, вся наша убогая обстановка, к нам в чум являются с визитом белые медвежата...
Они робко заглядывают в двери, недоумевая, что сталось с всегда тихими, смирными хозяевами, но, чувствуя, что пахнет жареным, смело заходят в него и направляются широкими лапами прямо к нашему столу...
Мы рады им и принимаем их с таким радушием, с каким, пожалуй, не принимают и настоящих визитеров во фраке и в белом галстуке...
Мы угощаем их и смеемся в душе, что еще так недавно, как первосвященники, книжники и фарисеи, едва одного не приговорили к смерти...
Перед восходом солнца, когда в чуму уже начались песни, дружественные объяснения, когда в него собрались не только белые медведи, но даже безнаказанно вошли и заняли места собаки, я вскинул ружье на плечо и ушел встречать восход солнца на берег моря.
Как свежо, легко дышалось после дымного грязноватого чума, как тихо было вокруг после возгласов моих северных друзей и как чудно было утро...
Вот скрылся чум, я один, я подхожу к любимому высокому мыску берега; он высокой скалой выдался в море, и я опускаюсь на вытаявшую прогалину, укладывая возле свой верный штуцер.
Под ногами спит море, бесчисленные льдинки самых причудливых форм плывут мимо, повинуясь течению, к югу, под самым берегом тихо поскрипывает прибрежный лед, позади снежная гора с высоким пиком, направо узкая долина, чернеющиеся скалы и перед глазами широкий необъятный горизонт, где нельзя рассмотреть глазом: где кончились льды, море, где начался этот чудный рассветающий небосклон...
Но вот снежные пики гор загорелись, как золотые гребешки, заблестели повсюду вершины гор, из-за горизонта моря встал огненный столб, как угольки зажглись от него края легкого облачка над горизонтом моря, еще минуты и из-за белых, как хлопья снега, льдинок моря, выплыло солнышко, облило всё розовым светом и задрожало, запрыгало над горизонтом радостное, веселое, торжествующее, именно так, как говорит простой народ, когда оно восходит в это утро великого праздника...
И казалось, действительно, сама природа празднует этот день, и что-то великое совершилось в ней в это утро, торжественное, перед чем бледнеют торжества человека, от чего разливается повсюду мир, жизнь, радость бытия... Берег, горы, льдины, плавающий лед, каждую льдинку, каждый выступ скалы, мыска, всё облило розовым светом, в воздухе задрожали лучи, всё словно проснулось, всё словно потянулось к солнцу, выставилось, засияло, заиграло его лучами... И я сидел, очарованный картиной, не двигаясь, не смея шевельнуться... Над берегом, едва слышно, свистя белыми крыльями, пронеслась белая, ледяная чайка, тихонько повела в мою сторону милой головкой, взглянула черными глазками и, словно передумав, вдруг повернула в мою сторону, сделала низко надо мной круг, крикнула что-то, словно поздравляя с праздником, и снова плавно, тихо понеслась дальше и исчезла за выступом черной скалы, отсвечивая над солнцем розовым светом, словно южный чудный фламинго…
Под самым берегом, труся, пробежал белый, плутоватый песец, он тщательно обнюхивал береговой лед, ища себе завтрак, выбрасываемый морем. Его белая, пушистая шкурка тоже была облита розовым светом; я вижу каждое его движение, острую мордочку, тоненькие лапки, пушистый, длинный хвост и провожаю его за тот же мысок, куда улетела белая, ледяная чайка...
Вслед за ними, на лед из отдушины выполз пестрый гладкий тюлень, он осторожно сначала выставил из круглой отдушины любопытную голову, осмотрелся кругом, с усилием выполз наверх и, словно очарованный утром, светом яркого солнышка, долго что-то смотрел в его сторону, покачивал головой, затем задремал, огляделся еще кругом и вдруг растянулся на льду, вытянулся, перевернулся брюшком к солнцу и, потрепавши его короткими ластами, мертвецки заснул...
Сзади, неожиданно, с шумом, с веселым писком, принеслось на берег стадо снежных жаворонков, быстро рассыпалось возле меня на траву, один вспорхнул на камень скалы и запел чудную песню весны... И слушая его, мне казалось, что я лежу в родном поле, вокруг сияет солнце, кругом тепло, цветы, летают бабочки, в голубом небе плывут легкие облачка и где-то там высоко, высоко в воздухе, где переливаются лучи солнца, реет жаворонок и поет, поет над своим гнездом...
Боже, как хорошо было это утро светлого праздника, как чудно вдруг ожила природа Севера, какой незабвенной сильной волной ощущений влились в душу впечатления; и, любуясь, очарованный такой переменой, согретый лучами солнца, заслушавшись песни пуночки, я совсем не жалел, что я не в родном селе, не в родной семье, где часы этого утра, этого весеннего праздника, с которым словно оживает сам человек, как тяжелая шуба сваливаются с него заботы, оставляют в памяти лучшие воспоминания жизни…
Когда я возвратился в чум, солнце стояло уже высоко, горы, пролив, поверхность моря, льды, каждая льдинка, каждая скала берега, всё было облито ярким светом. Блестел под ним и новый наш крест, блестел под ним и развевающийся флаг на мачте, и скромный чум, и белые медвежата с собаками, врастяжку спавшие на снегу, и мой проводник тут же рядом на солнце.
Всё спало, всё словно наслаждалось этим светом, вознаграждая себя за полярную ночь, я чувствовал сам непреодолимый сон, мне тоже хотелось растянуться на снегу, прямо вот так, как растянулся и сладко спит самоед...
Я заглянул в чум, там тоже все спали, спали в беспорядке, с раскрытыми ртами, разбросанными по сторонам ногами, кой-где, разметавшись вместе с собаками, представляя самую беспорядочную груду, которую не разложить никогда так искусственно.
И только одна светло-сизая синичка, сидя на жердях дымового отверстия, раскачивалась, заглядывая сверху в чум и что-то чирикая, словно недоумевая, что все спят в такое радостное, веселое утро праздника...
Париж, 26-го марта.
К. Носилов.
(«Новое Время». 1895. № 6859 (5/17 апреля). С. 2).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
|