
Марк БАСАНИН
(Псевдоним Лидии Алексеевны Лашеевой (1862–1941))
СВЕТОЗАР-ДЕНЬ
Пасхальный рассказ [времён Первой мировой войны]
I.
Спускается ночь, влажная, теплая, напоенная весенними дуновениями, торжественная, царственно спокойная, несущая великие и радостные обетования.
Мигают в черном небесном покрове зажженные перед престолом Божиим свечи-звезды, и навстречу им зажгутся по всему лицу великой, пространной России огни пасхальной утрени.
Спускается великая пасхальная ночь. В эту одну для всех ночь, в один для всех час опояшутся бесчисленными огненными поясами все соборы, все храмы, сколько их ни есть на Руси, и мерцающими потоками пасхальных огней всюду прорежется и рассеется мрак.
Глубокая торжественная полуночная тишина всколыхнется, поколеблется могучим гулом тяжелых медных колоколов, и радостным светлым трезвоном, ликующим и победоносным, наполнится воздух.
Раз в год нисходит на землю пасхальная ночь, символ победы добра над злом, света над мраком, великого и вечного над преходящим и ничтожным.
Раз в год в славе, торжестве и в блеске всенародно и для всех одинаково, для самых высших и для самых низших, раскрываются настежь храмы, и в единственном торжественно радостном и ликующем служении провозглашается вековечное признание единой незыблемой, единой всеми алкаемой и для всех желанной державы любви, добра и правды.
И только в эту ночь, в великую пасхальную ночь раскрывают друг другу объятия люди и делятся радостным великим благовестием.
Чрез сонмы лет, чрез тьму веков проходит неземной, сияющей красавицей, среди людских несчастий и неустройств, средь горя и бед, средь падения и зла, проходит пасхальная ночь в сопутствии нераздельной с нею светлой заутрени, и торжественная, сияющая, умилительная своей кроткой святостью, неизъяснимо отрадная в своем торжественном ликовании, всем тем, что она и что от нее, и пением пасхальных стихов, и горением пасхальных огней, и красным звоном пасхальных колоколов, и серебряными и золотыми ризами духовенства, и праздничными нарядными одеждами мирян, провозглашает, напоминает и подтверждает одну великую, святую и неизменную в веках истину, что придет в мир и наконец прибудет и утвердится любовь, а с нею радость и счастье.
И только в эту великую ночь, сияющую огнями пасхальную ночь, настежь раскрываются всегда замкнутые, опустошенные, не согретые ни истинной верой, ни истинным чувством больные, голодные и усталые сердца, и только в эту сияющую огнями, громящую хорами, звенящую колокольными звонами ночь хотят люди верить и верят в грядущее царство добра и правды на земле, и вот почему только в эту ночь объятиями и лобзаниями встречают они друг друга.
И везде, и всюду, в больших, богатых и красивых городах, суетных, тщеславных, за тревогой напряженной житейской брани забывающих о Боге, и в тихих, приниженных, бедных деревушках, где люди в робком уповании устремляются к божественному чертогу, единственному источнику света и радости в их жизни, безрадостной и темной, — всюду проходит она, великая пасхальная ночь, разгоняя мрак, умягчая сердца светозарной победной вестницей.
Но нигде так торжественно, так стихийно, слившись воедино, не встречают ее, как в сердце России, златоглавой, белокаменной Москве.
В эту ночь встают предания глубокой извечной старины, в эту ночь вспоминаются великие исторические заветы, в эту ночь в глубинах народного самосознания пробуждается дремлющий гений величественной страны, и праздник Воскресения Христова заодно является и праздником народных начал. Воскресают события великого прошлого, и в свете пасхальных огней, озаренные, являются святые древние соборы, и в огнях плошек и цветных шкаликов горят белые зубчатые кремлевские стены, и бессменными, неустрашимыми и непоколебимыми стражниками высятся над ними древние Кремлевские башни. И выше их всех, выше золотых соборных глав поднимает свою стройную золоченую главу Иван Великий, парит над окрестностью и, мнится, зорко вглядывается в темноту ночи, чутко вслушивается в медленный, небывало торжественный полет ее.
Внизу, далеко под ним, за толстыми Кремлевскими стенами гремит, бурлит, грохочет и шумит город, но сквозь бурливый шум и грохот волнующейся, как море, жизни, нарастает идущая из неведомых глубин огромная, значительная, торжественная тишина, полная предвкушением великого, всеми с упованием чаемого момента.
Ровно в полночь тяжело сдвинется, колыхнется и поколеблет воздух окрест исполинский медный язык, и удар его мощным длительным звенящим гулом всколыхнет тишину.
И в ответ ему в трепетном напряжении ждавшие почина его, загудят колокола всех московских сорока-сороков, большие и малые.
Загудят, зазвенят, зарыдают, заплачут, засмеются, разольются стонами, рассыпятся мелким бисером.
Ударили на Иване Великом!
Потекли, поплыли по воздуху, неизреченные, от века внятные и чтимые глаголы, бессмертные священные кличи, и донеслись до окраинных кладбищенских церквей, до окрестных сельских колоколен.
И вот уже гудит вся Москва вещими голосами медных глашатаев своих, точно где-то там, в темной небесной вышине, исполняет чудовищный оркестр гениальную симфонию великого неведомого художника, потрясающую, умиляющую, отрывающую от земли к небу, и трогательную, и торжественную.
Гудят, гудят, гудят колокола!
II.
Вся розовая и теплая, разнеженная крепким сладким сном, внезапно проснулась чернокудрая, девятилетняя девочка.
Села на постельке, огляделась.
Прозрачным, светлым сумраком наполнена была детская.
Горела в углу перед маленьким образком темно-синяя хрустальная лампадка, и от нее весь угол и часть потолка над ним залиты были голубым сиянием, и казалось девочке, что там начинается воздушная, сотканная из серебряных и голубых лучей лестница, ведущая на самое небо.
Прислушалась.
Где-то высоко-высоко, выше дома, выше самых высоких зданий пролетала пасхальная ночь, и гудели ей хвалу колокола.
— Няня! — крикнула девочка. — Няня, да зачем же ты теперь спишь?
Дремавшая у стола старуха поднялась, подошла, наклонилась над девочкой.
— Проснулась-таки! Спи, спи, Христос над тобой.
— Да не хочу я спать, няня. Где же мое белое платьице? Где мои туфельки? Ты с вечера обещала мне приготовить всё.
— Ложись, ложись, родненькая, рано еще.
— Господи, какая ты, няня! Слышишь, как гудят колокола? Одевай меня скорее, позови мне папу. Нет, лучше маму. Нет, папу лучше. Папа, папа, папа!
— Да не кричи ты так. Вот уж Неслух-царевна, право! Нет никого. Все к заутрени ушли — и папаша, и мамаша.
— Ушли?!
Девочка горестно всплеснула руками.
Затихла, скорбная, удрученная.
И вдруг вспыхнула. Загорелись черные глазенки.
— Врешь, нянька! Врешь, старая, глухая, недобрая. Папа, папа, папа! Мамочка!
— Ну, что я с тобой теперь делать буду? Не плачь, родненькая, не плачь, красавица. Папаша с мамашей у заутрени, всё равно не услышат. А ты послушай-ка, что я скажу тебе.
— Молчи, молчи! Как они смели уйти без меня? Няня, милая нянечка! Хорошая моя, золотая, бриллиантовая, изумрудная! Неси скорее мое платьице, одевай меня. Я сама пойду, одна, отведи меня в церковь.
— Глупенькая, да кто ж дома-то останется? Дома-то, ведь, только мы с тобой. Люди пошли пасхи святить.
— Я хочу к заутрене, няня. Я так хочу. Зачем они меня оставили?
— А ты зачем крепко спала? Папаша-то и хотел было тебя разбудить, а мамаша пожалела. А ты послушай-ка, что я тебе скажу. К заутрене уж всё равно мы с тобой не попадем. Слышишь, как колокола-то трезвонят? Точно в пляс ударились. Значит, Христос Воскресе уж пропели. Всё равно нам с тобой не поспеть. Давай-ка я тебя перекрещу, одеяльцем укутаю, и спи себе с Христом.
Крупные слезы медленно катятся по огорченному розовому личику. Старуха жалостно качает головой.
— Кто ж тебя знал, что ты так обидишься. Завтра, как встанешь, пасхи отведаешь, куличом разговеешься, папаша с мамашей, чать, подарочки приготовили.
— Не хочу подарочка. Хочу к заутрене!
— Ах, ты, Господи Боже мой! Да, что ж заутреня эта последняя, что ли? Заутреня-то каждый год бывает. На тот год пойдешь.
— Не хочу на тот год. И того года, может быть, не будет.
— Эко, сказала! Как это так не будет? Для тебя-то он, правда, когда еще будет, а уж где-нибудь он и теперь есть. Человек-то, что свечка, зажглась, погорела, да и потухла. А Бог-то всегда. И вся-то жизнь человеческая, для Бога-то, всего, может, мигнута одна.
— Минута, нянька, а не мигнута.
— А не всё равно? Учи няньку-то. Какая ученая выискалась! Из молодых, да ранняя. Не больно уж я-то глупее тебя, из ума еще не выжила.
— Господи, какая ты глупая, няня! Я тебе говорю минута. Понимаешь — минута. И слово это не русское, а французское: minute.
— Так ты, нешто, Французинка? И выходит ты опять Неслух-царевна, и больше ничего. Только бы супротив няньки идти. Ну и говори себе русские слова по-французскому. А уж я русским человеком была, русским и умру. Однова глазом мигнуть, вот тебе и мигнута. Слово, милая, само за себя говорит.
Девочка задумывается.
— Может быть, правда, няня, — говорит она.
Потом долго молчит, напряженно ловя не дающуюся ей мысль. И, наконец, произносит раздумчиво, как бы про себя.
— Я не была в Петрограде.
— Ну, и не была, — с готовностью подхватывает нянька, очень довольная тем, что ее питомица не возвращается к заутрене, — велика важность Петроград! Ты вот и в Киеве не была, а уж он не Петрограду чета, там святые угодники почивают, пещеры стоят, которым, может, поболе тысячи лет.
— Я не была и в Киеве, — так же задумчиво говорит девочка.
— А не была, так будешь, — утешает ее старуха. — Вырастешь большая, поедешь и в Киев.
Несколько времени ребенок молчит, потом говорит:
— Няня, а эти города, в которых я не была, ведь они есть?
— А где ж им быть? Известное дело, есть. Как стояли, так и стоят, и еще стоять будут. Ты думаешь, коли ты в каком городе не была, так его и нет?
— Да, должно быть, это так и есть, — говорит девочка, отвечая на свои собственные мысли. — Вот и время такое. То, что для меня не было, может быть, уже есть. И заутрени для меня не было, а ведь она есть.
— Поди, кончилась уже, — говорит нянька, боясь возвращения к больному вопросу, и продолжает:
— А ты очень-то не горюй. У тебя еще сколько заутреней будет, видимо-невидимо. Ты еще и до Светозар-дня доживешь. Мне-то не дожить, где уж. Помру, не увижу. А тебе отчего не дожить? Доживешь, чай.
— Как ты сказала, няня?
— Светозар-день, говорю.
— Что ж это за день, няня?
— Светозар-то день? А вот ты послушай-ка, что старые люди про него сказывают. Он уж раз на земле наступал. Было это в первое Светлое Христово Воскресение, когда Господь Иисус Милостивый из гроба встал, и до самого Вознесения Своего на небо по земле ходил и людей надзирал. И стали, дитятко, в те поры все люди жить по-Божьему, по-хорошему. Друг друга не обижали, богатые с бедными делились, нищую братию почитали, и не стало на земле нужды и бедности. Вот теперича-то у нас Светлое Христово Воскресение всего какую-нибудь недельку празднуют, а ежели настояще-то сказать, так только и праздник, пока светлая заутреня, а там уж всё, как и обыкновенно у людей. А как Христос-то ходил между людей, так у них всё время праздник был. Гостил Христос на земле, гостил и Светозар-день, до самого Вознесеньего дня. Да быть бы ему и после Вознесения, только люди-то живым манером Христа забыли. По-Божьему жить не стали, пошли у них ссоры, да свары, и сами они всё свое житие нарушили. Огорчился Господь Иисус Милостивый и приказал Он святым апостолам тот Светозар-день убрать на небо, а людям оставить одно только Светлое Христово Воскресение, чтобы видели они, какая может быть радость на земле, и ждали бы Светозар- дня. Только не скоро еще придет он, потому люди-то не заслужили. Сердца-то у них все в шерсти, звериные, и голову они держат вниз, смотрят себе под ноги, а вверх смотреть на солнце красное, на звезды — очи Божьи ясные, не научились еще. Ну, а как научатся — объявится и Светозар-день. Только не скоро еще это будет. Протекут слёзные реки, прольются кровавые моря.
— Это сказка, няня? — спросила девочка.
— Вона? Какая ж тут тебе сказка. Мала еще ты, глупа, несмышлёныш. Правда это правдинская.
— А в книжке об этом написано, няня?
— Почём мне знать. Может, и не написано. Небось всё-то написать, и книжек не хватит. Да и что тут писать. Дело-то само за себя говорит. Неужто уж всё так люди-то и будут жить, по-волчьему? Чай не один ум, и душа растёт. А вырастет душа, придет и Светозар-день.
— А тогда, что будет, няня?
— Так я ж тебе говорю, хорошая жизнь пойдёт. Как в раю люди жить-то будут.
— Бедных не будет, няня?
— Не будет.
— Злых не будет, няня?
— Откуда им быть.
— А больных, няня, тоже не будет?
— Ну, уж этого я не знаю. Больные-то, может, и будут. А может, и нет, кто их знает? Прежние-то больные, чать, все подберутся помаленьку, ну, а новых, может, и впрямь не будет. Коли уж очень друг за другом смотреть-то будут, да и увечить друг друга не станут.
— Очень хорошо тогда будет, няня.
— Ещё бы не хорошо. Чего уж лучше. Я-то не доживу, помру. Не сподобит Господь. Ну, а ты ещё маленькая, Бог даст и доживёшь.
— А если не доживу, няня?
— А ты Богу молись, чтоб дожить, вот и доживёшь.
— А как же молиться, няня?
— А так и молись. Положи на себя крест, да потихоньку и вздохни душой к Господу: Господи, Христе Милостивый! Умоли Отца Твоего Небесного, пусть пошлет скорей на землю Светозар-день.
Девочка смотрит на няню.
Видит тёмное, строгое, сосредоточенное лицо, видит обращённые к лампадке печальные старые глаза, видит, как сложенные коричневые пальцы касаются морщинистого лба, — и молитвенно складываются маленькие ручки, взоры погружаются в голубое лампадное сияние, и пухлые детские губки лепечут за нянькой:
— Господи, Христе Милостивый! Умоли Отца Твоего Небесного, пусть пошлет скорее на землю Светозар-день.
Гудят, гудят, гудят колокола.
III.
Прошли, пролетели годы.
Давно умерла старая нянька.
Давно далеко назади осталась детство, юность, Москва.
Давно прошла молодость, и канула с нею Неслух-царевна, точно её никогда и не было.
Старой, усталой встречает она эту пасхальную ночь в чужом, незнакомом и нелюбимом городе.
Тихо, пусто и сумрачно в прибранной по-праздничному комнате.
Не оттого ли так пусто, так холодно и одиноко, что сегодня канун Светлого праздника, что встречает она его без милых сердцу? Печальной кажется ей эта пасхальная ночь.
Гудят за окном колокола, гудят, как гудели когда-то, и под музыку их звенят в груди её горючие слёзы.
Пусто, тихо, одиноко, мертво.
Со стены смотрит портрет покойного Николая Петровича, точно живой в сумеречной призрачности неосвещенной комнаты, светятся, как, бывало, светились, живыми, глаза, и точно спрашивают:
— А ты всё ещё тут? Не надоело?
В комнате рядом спит, устав от предпраздничных хлопот, такая молоденькая, но уже испуганная жестокостью и печалями жизни дочь, а три сына, юноши, почти мальчики, — там... Они там...
Боже, спаси и сохрани их! В чём оправдание? В чём утоление? Разрывается сердце и алкает душа высоких упований, жаждет великих, светлых обетований.
Надо верить, нельзя не верить, нельзя лишить себя этого последнего утешения, что в звоне мечей и в рёве орудий куётся новое человеческое счастие, в муках и стонах рождается новая блаженная жизнь, и горячей алой кровью героев-воинов пишется златолистая новая книга судеб человеческих, лучезарная, светлая и прекрасная. Такая лучезарная, такая светлая, такая прекрасная, что оправдаются ею все ужасы и печали, все бедствия и муки, вся кровь, принесенная в жертву...
Исчезают сроки, стираются грани.
Как сухая шелуха, спадает ветхая оболочка, и обнажается душа. Бедная, затерянная, мятущаяся, как пленная птица, скомканная, тоскующая по-небесному, уставшая от земного душа.
Одна и та же у маленькой девочки и у почти прошедшей земной путь женщины.
И, как тогда, молитвенно складываются руки, крепко прижимаются к исстрадавшейся груди, и шепчут уста нигде не написанную, но навсегда в памяти сердца запечатлевшуюся, удивительную в простоте и умилении её молитву:
— Господи, Христе Милостивый! Умоли Отца Твоего Небесного, пусть пошлет скорее на землю Светозар-день.
Огнистыми кругами мигают слёзы в широко раскрытых, вперившихся в ночную тьму глазах. Точно раскрыта там за окном тёмная книга судеб, и страшная невидимая десница вписывает в неё имена обречённых.
Им нет числа. Им нет конца. И ищут глаза знакомые, милые имена, а сердце с трепетом и мукой не хочет найти их.
— Боже, спаси и сохрани их!
Но разве есть за ней такая безмерная заслуга, чтобы могла купить она ею неизреченную милость, дражайшее, превыше всего право на то, чтобы среди десятков тысяч померкнувших жизней спасены были эти три драгоценные ей жизни и ей подарены?
Нет! нет! И в прозрении исстрадавшейся души внезапно ощущает она близость ко всем матерям и знает, что не одна она, а все матери, сколько их ни есть, все трепещущие за детей своих, все, и уже потерявшие детей своих, и теряющие, и те, что потеряют их завтра, — в эту пасхальную ночь заодно с нею страдают, плачут, молятся...
И хотят верить, и верят, что недаром гибнут дети их, что их беззаветным подвигом, их доблестной кончиной созидается грядущее царство любви.
Там, в бездонных глубинах, в неизведанных безднах, закрытых для неокрепшей ещё человеческой мысли, быть может, уже опустились или поднялись чаши невидимых весов, и жизнь кого-нибудь из них гаснет или уже погасла.
Свершилось то великое, неизбежное и неизъяснимое, что уже есть и было, а для неё ещё будет.
— Боже, спаси и сохрани всех!
Трепещет и болит душа, и слышно, как где-то высоко-высоко, выше дома, выше самых высоких зданий, медленно и торжественно проносится таинственная, дышащая обетованиями, звучащая благословениями пасхальная ночь.
Гудят, гудят, гудят колокола.
Льются, льются, льются слёзы...
И где-то далеко-далеко струится горячая кровь героев-воинов, откупая у суровой, седой Вечности выстраданный человечеством, желанный, чудесный, молодой и сияющий Светозар-день.
Марк Басанин
(Иллюстрированное приложение к газете «Новое Время». 1916. № 14400 (9/22 апреля). С. 6–10).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
|