Вера Осиповна -- учительница и, конечно, голодает хронически. Нос тонкий-претонкий, скулы далеко выдвинуты вперед, лицо как печеное яблоко -- все в мелких морщинах.
А одета она так комично и жалко: юбка из мешка, на голове платок с давно вылинявшими цветами -- баба Палашка подарила на бедность, ноги в галошах. Вот и все. Да на плечах, вместо теплой шали, покоится нечто среднее между ковром и гардиной: пыльно-желтое, с пушистыми косицами, слегка тронутое молью. Смешно и жалко.
Молчим. Говорить не хочется, да и не о чем, собственно. Тихо. За окнами -- мокрый снег, слепое зимнее солнце. Я барабаню по подоконнику озябшими пальцами, в десятый раз обвожу глазами стены класса. Истрепанная карта Европейской России. Доска с надписью кривым детским почерком: "В школу приносить мышов строго возприщаица". Над доской -- Ленин, Троцкий, Калинин. Висела еще здесь, во втором отделении, и Роза Люксембург, но сторожиха, юркая старушка, удивительно красочно рассказывающая, как "помещики та енералы убили царя мужичьяго -- Олександру хторого", бросила Розу в печь: "хиба (разве) вона Богородица или царыця: що в классе находиться?"...
Тихо. Вера Осиповна кутается в ковер (нет, это все-таки гардина, кажется) и греет руки у самовара.
-- Чаю хотите? Но предупреждаю: чай у меня советский -- с солью. Откровенно говоря, после такого чая мне все завоевания революции кажутся пустяками, но отказываться неудобно -- обидится.
-- Стакашку опрокину, Вера Осиповна. Только вы соли поменьше. Я не лакомка.
Хозяйка тонкими ломтиками режет хлеб. Вздыхает.
-- Я говорила уже вам, что в прошлое воскресенье сход постановил закрыть школу?
-- Нет. С чего это им вздумалось? Или поветрие теперь такое -- долой грамотность?
-- Не разберешь. Одни говорят, что хлеб реквизировать и без школы научиться можно; другие недовольны, что преподавание по-украински. Палашка, та самая, что вот платок мне дала, спрашивала на днях: И чого вы дитэй наших по-мужыцки учыте? По-мужыцки воны и так научатся, а вы их по-паньски, по-русскому навчыте!" Очень многие против отмены Закона Божьего. А больше всего, вероятно, просто не хотят содержать на свой счет школ... Да и не могут, пожалуй, -- большой недород.
Я храбро глотаю микстуру, чаем именуемую, и качаю головой.
-- Плохо вам из Бердичева пишут, Вера Осиповна. Что же вы намерены делать?
Смеется.
-- А что я делала до сих пор? Пойду по избам, как странница перехожая. Буду стирать, стряпать, шить, за ребятами присматривать -- привыкла уже. Дадут тарелку борщу и кусок хлеба -- и на этом спасибо. Больно, конечно. Всю жизнь, так сказать, сеяла разумное, доброе, вечное, а пожну милостыню. Но что ж... Как говорит наш дьяк: голодуха, зато "слабода"...
Вера Осиповна вытирает глаза концом гардины (как будто такой ковер я видел у соседней помещицы в столовой).
-- Или поеду в город. Буду служить.
-- Ну, это вы что-то совсем неладное задумали. В городах теперь такой дух, что хоть с моста да в воду. Небывалый разлив мерзавцев. А служба... Смешно... Вот взять хотя бы меня, например. Вы думаете, я служу? Ничего подобного. Занимаюсь мелкими кражами. Тащу из архива книги, вырываю исписанные листы, а чистые вымениваю на базаре на хлеб. Это, так сказать, у меня занятие постоянное. А бывают экстренные случаи: в хозяйственном подотделе лежит мука без охраны... На Павловского выписано мясо, а он в отпуску... Так и живем. Противно, но живым в могилу не полезешь, к сожалению. Разве что закопают, как в Симферополе.
В стакане Веры Осиповны плавает большая зеленая муха. Странно, -- зима и вдруг мухи...
-- В деревне тоже не сладко. Пройдитесь-ка по дворам, -- всюду такое недоверие и голодная злоба. По ночам прячут хлеб и от продналогщиков, и от своих. У зажиточных -- мягкая мебель, зеркала до потолка и самогон в каждом углу. У бедных, а таких огромное большинство, невылазная грязь, нечего есть, а самогону -- хоть залейся. Пьют млад и стар. И ругаются. Если бы вы знали, как они ругаются! Я учительствую двадцать три года, знаю крестьянскую жизнь как свои пять пальцев, но никогда раньше такого сквернословия не слышала. Чего тут только нет: и поминание близких до родной дочери включительно, и Бог, и небесная канцелярия, и еще "на семь верст выше". И наряду с таким кощунством -- церковь всегда полна.
Я встаю и начинаю одеваться -- до города не близко, а уже темнеет.
-- Да, вот еще интересный штрих, -- продолжает Вера Осиповна, допивая чай (и муху), -- крестьяне еще с грехом пополам пашут помещичьи земли, но строиться на них, несмотря на выгодные условия, отказываются. Одному -- Степану Олыненку -- и лес уземотдел давал, и налогов обещал не взыскивать, только стройся... А Степан так прямо и сказал председателю: "Спасыби вашому батькови! Я выстрою хату, а барин вернется тай даст мини по шеям!"
-- С башкой мужик, -- говорю я. -- А насчет банд как у вас? Пошаливают?
-- Такого добра сколько угодно, господам коммунистам житья нет. Недавно появилась новая -- "сыны обиженных отцов". Разъезжают по ночам в тачанках: специальность -- охота за продналоговцами, тройками и пятерками. Поймают какого-нибудь хлебного агента... жестокость какая... вспорют живот и в окровавленных внутренностях оставляют записочку: "Продналог выполнил". Махновцы тоже нет-нет да появятся. Недели три тому назад ночевали в школе, говорили, что Махно идет не то из Румынии, не то из Польши с большой армией. Не знаю, правда ли...
-- Ложь. Плуты они, махновцы эти. А Махно я собственноручно повесил бы на первой осине, -- его "братушки" впереди всех ворвались в Перекоп. Заметьте, за месяц до того мой полк рядом с махновской сотней шел на красных. Авантюрист, больше ничего.
-- Разбросали по селу своего рода прокламации. Показать? У меня -- на русском языке, были и на украинском.
Вера Осиповна долго роется в тюфяке (там же у нее спрятаны на случай обыска: дешевое колечко с бирюзой, какая-то медаль на муаровой ленте, письма) и дает мне две бумажки синего цвета. На первой крупными печатными буквами от руки написано: "Встань, крестьянин и рабочий, коммунистов бить охочий", на второй: "Пятью пять -- двадцать пять, Махно с Врангелем опять".
Выхожу на крыльцо. На ступеньках -- мокрая вата снега. Дует легкий, сырой ветер. Сторожиха, в огромных валенках и тулупе, стоит у ворот и ест семечки, артистически расплевывая шелуху полукругом.
-- Бабушка, а кто Императора Николая Александровича убил? Старуха смотрит на меня пристально. Потом крестится мелким, бабьим крестом.
-- Хиба сам не знаешь? Мыныстер Родзянко. И поднялась рука на царя, прости Господи!
Вера Осиповна улыбается, набрасывая на голову ковер (только теперь я убеждаюсь, что это самая настоящая гардина). Лицо ее становится совсем жалким и старым, когда, прощаясь, она говорит:
-- Так вы, пожалуйста, если будет на примете служба какая -- сообщите. Не могу я уже здесь больше. Не могу, да и только! Пожалуйста.
-- И вы, значит, мелкими кражами?
-- Все равно, хоть и крупными. Один мой знакомый, доморощенный философ, говорит, что при советской власти быть честным -- нечестно и бессовестно. И потом...
Мне иногда приходится так туго, что будь я помоложе, не только мелкими кражами пошла бы промышлять, но и собой. Времячко! До-свидания...
Сторожиха дает мне на дорогу семечек, и я быстро иду в М.
(Русские вести. 1923. 22 февраля. No 199)
|