Русская Стратегия

      "Белая идея, по внутреннему существу своему не только глубоко нравственная, но даже религиозная идея. Она знаменует собой борьбу не только за Национальную Россию, но за вечные, общечеловеческие начала... Это брань Света с тьмою, Истины с ложью, Добра со злом, Христа с его противником Антихристом." (Митр. Анастасий (Грибановский))

Категории раздела

История [1974]
Русская Мысль [266]
Духовность и Культура [355]
Архив [933]
Курсы военного самообразования [87]

ЭЛЕКТРОННЫЕ КНИГИ ЕЛЕНЫ СЕМЁНОВОЙ. СКАЧАТЬ!

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

НАШИ ПРОЕКТЫ

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

ПРОГРАММА "ТОЧКА ЗРЕНИЯ"

ПРОГРАММА "РУССКИЕ БЕСЕДЫ" НА "РУССКОЙ СТРАТЕГИИ"

КОНТРПРОПАГАНДА

ИСТОРИЯ СТРАНЫ МОЕЙ

НОВОРОССИЙСКИЕ СТРОФЫ

Статистика


Онлайн всего: 13
Гостей: 12
Пользователей: 1
prudn1koffs

Друзья сайта

ПЕРВЫЙ ПОЛК РУССКОЙ АРМИИ
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » Архив

    Роман Кумов. НА ВЫЛЕТЕ

    I

    В церкви, на средине, пели величание, а в алтаре было сумеречно, маленькие цветные лампадки клали фантастические тоны на иконы, стены, людей. Было тихо, и изредка, в промежутках между пением, слышалось, как на средине церкви звенит в руках ректора маленькое золотое кадило. В раскрытую форточку доносились с улицы шум экипажей, крики, и было видно, как посинел там воздух и сверкали крупные весенние звезды... И почему-то казалось, что в алтаре пахнет распустившимися тополями...

    Семенов стоял в углу, между стеной и шкафом, в котором хранились церковные облачения, и ему было видно, как впереди светлел и темнел огромный образ Бога, изображенного летящим на больших орлиных крыльях, и от игры теней и света казался живым. И то, что было полутемно, и маленькие розовые и синие лампадки, и нежное детское пение величания — тихо волновали, и в голове струились неясные мысли, похожие на тени...

    Вспоминалось, как шесть лет тому назад он окончил училище. Прощаясь с учениками, смотритель сказал речь, в которой назвал их маленькими зернами, посаженными в землю, и пожелал, чтобы они выросли — большие, могучие, и дали под своими ветвями покой и приют людям... Как недавно это было — смотритель, как живой, стоит перед глазами со своей прощальной речью, а вот он уже умер, и они все, его бывшие ученики, через два месяца выйдут в жизнь, и люди узнают, — кто они: дерево ли с широкими приютливыми ветвями, или ковыль — без тени, без радости, без будущего... Но то, что они вступят скоро в жизнь, было хорошо, чудесно хорошо, и отсюда, из уголка между шкафом и стеной, жизнь рисовалась таинственной, прекрасной, как огоньки в розовых и синих лампадках... Представлялось, что вся жизнь будет как это торжественное богослужение — с нежными задумчивыми величаниями, огоньками, сладким фимиамом...

    Сегодня половина их была в стихарях и стояла около престола красивым разноцветным полукругом. И казалось, также нарядные, светлые выйдут они в жизнь, и жизнь сразу же посветлеет, точно сумеречная комната, в которой зажгли свечи... У всех были молодые лица, маленький пушок вместо усов, и стояли они вокруг престола, как чистые подснежники, выросшие редкой весной — весной молодости и грез...

    Через два месяца все они разбредутся — кто куда: в священники, в университет, в академию. Было жалко расставаться, и хотелось, чтоб никто не изменился в годы разлуки, и если б когда-нибудь они все встретились, сразу же можно было бы узнать друг друга... Как-то недавно, в классе, кто-то предложил подписаться на особом листе, где стояло обещание через десять лет опять съехаться вместе — для свидания, и все подписались, но у всех лица были грустные, потому что тяжело было загадывать, что будет через десять лет... Вспоминались рассказы, как где-то и когда-то такие же школьные товарищи дали обещание съехаться через несколько лет и, действительно, съехались, но никто не узнавал друг друга — так отошли они друг от друга за эти немногие годы...

    В алтарь вошли ректор и дьякон и окадили престол, иконы, людей. Потом ушли, и в алтаре опять стало сумрачно, и детские нежные голоса звучали с середины церкви, точно из другого мира — светлые, робкие, тихие, как звоны снежистых ручейков весною в поле...

    Если пристально всмотреться в то, что ожидало впереди, какие краски, какие песни готовила для них, молодых, жизнь, от сладкого восторга замирало сердце... Было сладко и жутко думать, что в другом месте, в епархиальном училище, было другое существо — Лена Попова, которая тоже думает о жизни, и эти думы тесно связаны с ним... Она маленькая, худенькая, у нее черные, как две ночки, глаза и маленькая складочка над бровями, когда она задумывается. Они давно знакомы, почти с детства. И то, что он женится на ней после семинарии, было решено три года тому назад. Как-то летом, на каникулах, они гуляли в неясный пасмурный вечер, который грозил дождем, — ушли далеко в степь и там сели. Было душно, очень пахло хлебом и пылью. Он сорвал ветку полыни, сделал венок и положил ей на голову. Она была прекрасна в пасмурном густо пахнущем воздухе, со своими милыми грустными глазами, с зеленым венком на голове. И он признался ей, что любит ее больше всего на свете, и замолчал под бременем прекрасного и грустного признания. Она сняла свой горький пахнущий венок, положила на землю и, отряхая траву с платья, доверчиво и просто сказала, что тоже любит его... В это время пошел дождь — частый, веселый, крупный, и они, смеясь, побежали от него к хутору — по темному ночному полю...

    Она тоже кончает училище, и свадьба их будет в июне, после сенокоса. Она теперь много читает — словно хочет наверстать то время, когда читать будет некогда. Когда он приходит к ней — у нее усталые глаза и в разговорах о будущем голос торопливый, заботливый и печальный, словно они собираются в дальнюю опасную дорогу. Он приносит ей цветы — фиалки и подснежники, она берет и неизменно отделяет один из цветов и дает ему:

    — Это тебе... от меня!..

    И ему всегда кажется, что никого нет на свете добрее и прекраснее ее, маленькой светлой невесты, которой жизнь также раскрывает все свои огни, краски, песни...

    Тихо всплывают образы и тихо тают, и новые всплывают и тоже тают, словно серебристая тонкая волна поднимается и опускается в глубине души... И кажется, прошло уже много времени, как стоит он на своем месте в алтаре, между шкафом и стеной, и давно уже колышется в дубовой раме образ Бога-Вседержителя, и певчие долго, словно сами заслушались, поют нежную красивую песню:

    — Архангельский глас вопием Ти, Чистая!..

    II

    День Благовещения был тих и ярок, когда вышли от обедни с отпускными билетами на Пасху. Семенов торопился, нужно было выполнить в магазинах кое-какие поручения отца, затем бежать на квартиру, увязать вещи, заехать в училище за Леной и — на пристань... На Платовской улице, главной в городе, было шумно и весело: гуляли гимназисты, реалисты, семинаристы, смеялись, перекидывались зелеными веточками. Кто-то купил два красных детских шара и пустил на воздух, и они носились вверху, чуть-чуть задевая высокие тополя, и все подняли вверх головы и смотрели на них. Наконец, один громко лопнул, а другой поднялся еще выше и скрылся за домами...

    Когда Семенов с Леной подъехали к пристани, там было уже много народа. Пароход стоял белый, высокий, словно птица, и из короткой толстой трубы его шел дымок... Только весною, когда маленькая речка разливалась в безбрежное море, город видел у себя пароходы, слышал свистки и оживленный говор грузчиков. Летом речка высыхала, в некоторых местах ее, по берегу, вырастал камыш, и никто не мог бы подумать, что весною по ней ходили большие, белые, точно лебеди, пароходы...

    Отошел от пристани пароход в четыре часа. Было безмятежно тихо, прозрачно, и когда отплыли немного, вдруг на высоте открылся весь город со своими домиками, садами, церквами... Заходящее солнце выделяло все его черточки, и они горели, сверкали, как дождевая капля, на которую падает солнечный луч...

    Вечер сгустился и вода порозовела от зари. На корме, куда не доносился шум колес, было слышно, как у берега звонко кричат лягушки. Тихие дали, точно одежды, которыми земля укрывается весной, блестели уже драгоценными каменьями, — в небе взошли звезды...

    Семенов и Лена сидели наверху, около капитанской будки, и смотрели, как незаметно, словно тая, уплывали назад берега... В одном месте пароход подошел совсем близко к высокому берегу, и они увидели хутор, домики, огоньки, маленькую церковь, похожую на часовенку. И было приятно загадать, кто живет в этих домиках, и что делают их обитатели сейчас — при теплом ярком огоньке?..

    Лена была не в форме: синенькое платье и серый сак. Она смотрела просто, радостно, и Бог знает отчего светились восторгом ее милые черные глаза, — оттого ли, что на дворе весна, и пароход плывет по водяному простору, необъятному, как небо со звездами и синью, оттого ли, что она ехала домой и с ней был Семенов — чудесный образ, о котором загадывала она уже давно в своих девичьих думах. Хотелось молчать и тихо думать о счастье, сладком, как весна, и медленно следить, как в дали, почти у горизонта, незаметно передвигались и пропадали сзади очертания берегов...

    В одиннадцать часов ночи пароход подплыл к хутору, где жили Семенов и Лена. На пристани уже были родные: отец Семенова и тетка Лены... Поцеловались, простились друг с другом и поехали на дрожках домой. Колеса стучали по высохшей земле, по сторонам, за плетнями, цвели сады, и воздух был густой, тяжелый, пропитанный цветом. Когда завернули на горку, где стояла церковь и батюшкин домик, на пристани засвистел пароход, и было слышно, как зашлепали по воде его колеса...

    — Вот и дома, сынок! — сказал отец Димитрий, въезжая во двор. Придерживая ворота, чтобы колеса не зацепились о них, стоял сосед батюшки, Климыч, и, сняв шапку, приветствовал гостя:

    — Здравствуйте, Михаил Дмитрич!

    III

    Вот он — старый отцовский домик! Собственно, не домик, а флигелек, в три маленьких комнатки. Потолки так низки, что Семенов нагибает всегда голову, боясь удариться о притолку. Пахнет чем-то хорошим. Так пахло здесь всегда, сколько помнит Семенов: смесь ладана и полевых трав. Углы темны от икон, стоящих на особых деревянных полочках, которые можно встретить только в старых-старых домах. Там же красные деревянные яйца, свеча от Гроба Господня, пучок вербочек... Какая мирная, безмятежная атмосфера! Если откроете окошки — маленькие-маленькие, увидите старые кудрявые яблони, которые со всех сторон укрывают маленький домик и от которых летом в комнатах пахнет спелыми душистыми яблоками...

    Семенов проходит в другую комнату. Вот его кровать, где спал он когда-то в детстве. Теперь он уже не уляжется на ней — слишком длинный. Отец почему-то не выносит ее из комнаты, и Семенов иногда видит, как старик сидит над ней — задумчивый и грустный, и глаза мягко блестят, точно напоенные слезами. Быть может, он вспоминает при этом покойницу и то время, когда Миша был маленьким?..

    Самая заветная комната в доме — дальняя, в три окошка, выходящих в тот же сад. Здесь теперь помещается кабинет и спальня отца Димитрия. В этой комнате когда-то умирала мать Миши, и хотя это было давно, но он хорошо помнит, как тогда за окнами светлел апрельский день, пели птицы и хорошо пахло расцветшими деревьями. Кто-то подвел его к постели больной и поставил на колени и сказал: попроси у матери благословения! Но он не осмелился и только плакал, и мать рукою обтирала его глаза и слабо шептала: "Миша, молись!" Когда она умерла, она лежала некоторое время здесь — на койке, такая спокойная и светлая, словно весна коснулась ее и покрыла своею ласковою сенью. Они были здесь вдвоем — отец Димитрий и он, маленький мальчик, только что начавший бегать в приходское училище, и оба плакали...

    — Мать! Нюра! Нюра!.. Что это ты наделала? Проснись! Миша, проси мать, чтобы проснулась!..

    Но она не просыпалась, и казалось, будто она прислушивалась к какому-то далекому чудесному пению...

    Икона в комнате большая, в серебряном окладе. В киоте ее две белые свечи в цветах — брачные свечи отца Димитрия и покойницы. Пред этой иконой всегда молилась покойная мать. Бывало, Миша уже в постели, дремота навевает сны, и слышит он неясно, как мать шепчет у старого образа свои молитвы...

    Тихий старый домик, — такой же тихий и старый, как его владелец, отец Димитрий. Ему уже за семьдесят, он совсем белый, с большой серебристой бородою. Голова его чуть-чуть трясется, дрожат руки, но он еще очень бодр и свеж. Тихая, здоровая, радостная жизнь, окружившая его в этом хуторе, поддерживала его, как поддерживала в саду яблоки, летом, пока они не созреют... По аналогии ли с ними или по чему другому, у него была странная уверенность, что он умрет вдруг, безболезненно, точно яблоко отвалится от лепестка...

    Приход у отца Димитрия был небольшой: полегшие в черноземных полях, среди густых зеленых трав прихожане все были здоровы и умирали глубокими стариками, не боясь и не волнуясь. И отец Димитрий, когда напутствовал их, счастливо говорил: "До свиданья, друг! Поклонись моей покойнице!" — и умирающий отвечал, что он непременно передаст поклон, и после ухода батюшки давал наставления близким, как надо жить и сколько следует запахать земли будущей весной для посева... И ходили они все по земле — большие и малые, как цветы в степи в утренний час: наивные, светлые, доверчивые. Когда читали святые книги, улавливали оттуда только восторг, умиление, безгрешность, и тихо носили это в своих душах, как росинки, опочившие на цветах. И вместе с ними тихо жил отец Димитрий, покрывшийся здесь старческим серебрецом, и было лицо его спокойно и ясно, точно вечернее небо, и глаза чисты, как гладь степного озера...

    Было уже очень поздно, около полуночи, но отец Димитрий захотел напоить сына чаем... За самоваром он расспрашивает про город: как поживает преосвященный, что слышно о новом кафедральном протоиерее? Кажется, что здесь все эти городские новости — ему, старику, в глухом хуторе, и они, в самом деле, не интересны ему, и он спрашивает о них "для сына". И когда тот рассказывает, отец Димитрий счастливо улыбается: сладко иметь на старости молодого сына — здорового, умного, красивого, который вот-вот войдет в жизнь и распустится, точно молодой дубок!..

    На другой день, после службы, отец и сын идут на кладбище, к матери, — так делается всегда при приездах Миши. Около могилки отец Димитрий надевает темненькую епитрахиль, берет кадило и начинает панихиду. Сын поет, и никого нет кругом. Могила позеленела, кое-где золотятся цветы. Тихо. Семенов поет и голос теряется в пространстве, полном солнца и весенних красок...

    После панихиды отец Димитрий снимает епитрахиль, высыпает из кадила на бугорок, около креста, красные угольки и начинает оправлять могилу. И по тому, как он делает это — заботливо, любовно, внимательно, — видно, как дорога ему покойница, успокоившаяся в этом месте. Сын тоже помогает, и оба они долго возятся в загородке над маленьким зеленым бугорком...

    IV

    Шло стояние. Отец Димитрий читал на середине церкви первое евангелие, читал красиво, с волнистыми повышениями и понижениями, но в голосе была радость, словно то, о чем читал он, уже давно прошло и от него ничего не осталось...

    После стояния Семенов вышел из церкви вместе с Леной. У Лены были грустные глаза, словно она сейчас плакала в церкви...

    — Мне нужно тебе сказать, Миша, — вымолвила она, когда они подошли к дому, где жила тетка Лены. — Пройдемся немного в степь!..

    — Что же такое? — спросил Семенов.

    — Погоди, я собираюсь с мыслями... Боюсь, ты не поймешь меня... Это мне хотелось сказать тебе давно, но не знала, как сказать... А сейчас, кажется, я могу сказать... Видишь ли... Тебе нравится отец Димитрий как священник?..

    — Вот вопрос! — засмеялся Семенов. — Немножко щекотливый вопрос, Лена!..

    — Оставь, пожалуйста... Дело серьезное... Я прошу тебя ответить...

    — Ну, хорошо... Отец, как священник, мне нравится... Он, правда, опустился, живет в захолустье, ничего не выписывает...

    — Э, не то! — досадливо махнула рукой Лена. — Лучше я тебе прямо скажу, что думаю... Слушай. Твой отец как человек, пресимпатичнейший, я люблю его, но священник... священник... Ты, пожалуйста, не подумай, что я сравниваю его с теми дурными священниками, которые пьют, берут много с народа, играют в карты. Ведь я знаю, что твой отец часто сидит на одном хлебце, — это не секрет! Но... слишком он радостен! Когда смотришь на него, думаешь: святой! Такое у него доброе лицо, ясные глаза, милая ласковая душа... Но он не страдает, он точно деревцо: поливали его дожди, грело солнце, оно росло — нарядное, развесистое, и было полно радости и тихой хвалы. Сегодня я в церкви слушала, как он читает Евангелие. И я поняла, что между Христом и им — целая пропасть. Отец Димитрий — уже святой, он невинен и радостен, как ангел, а Христос — полон печали, тоски, — Он взял на Себя все грехи, все страдания... Я не обвиняю отца Димитрия: таким святым, радостным сделала его жизнь, окружающие люди, которые, кажется, уже давно слились с природой. Но я боюсь за тебя: кажется, ты уже тоже проникаешься этой восторженностью, святостью, жизнь тебе рисуется в виде алтаря, полного сумерек, тихих лампадных огней, людей, облеченных в светлые изящные одежды... Ты ни разу не обмолвился, что в жизни могут быть страдания, ошибки, падения, жизнь — отблеск неба!.. Это не так, Миша, — жизнь печальна, скорбна, и в этом есть смысл, и недаром в основе христианства лежит самое ужасное и самое трогательное страдание — страдание Бога-Сына... Ты понимаешь меня?

    — Немножечко... Продолжай!..

    — Я люблю цветы, синее небо, светлых добрых людей, но я больше всего люблю страдание, скорбь, потому что ею полна наша земля. Я считаю себя не в праве радоваться, хотя бы радость моя была результатом самой великой моей праведности; я буду радоваться тогда, когда все исполнятся радости, а пока один, даже если только один человек скорбит, я не могу, моя совесть не позволяет мне смотреть на цветы, на синее небо, — я буду страдать вместе с ним...

    — Оригинально, — сказал Семенов. — Продолжай... Давай вернемся, уже поздно...

    — Когда я задумываюсь, что вот скоро мы женимся, и вдруг ты делаешься таким, как отец Димитрий, а кругом будут печали, — мы... мы не поймем тогда друг друга... Миша, я боюсь, что мы — не пара...

    — Полно, полно, Лена!.. Ты волнуешься, это скверно. Плачешь? Ну зачем плакать? Мы — пара, и то, что ты говорила, можно еще исправить... Ведь около меня будет всегда моя маленькая страдалица, — как же не научиться здесь страдать? — пошутил он...

    Когда подходили к дому, Лена уже улыбалась, и улыбка была виноватая, точно ей неловко было за свои слова.

    — Ты не сердишься? — спросила она при прощании. — Ведь лучше было сказать раньше, о чем я думала... Да?

    — Да! — ответил Семенов... — Хорошая ты, Леночка! Доброй ночи!

    — Доброй ночи!

    Отец Димитрий уже сидел за чаем, когда Семенов пришел домой. Проходя мимо отца, он пристально, точно в первый раз, посмотрел на него, но ничего особенного, которое резко подтверждало бы слова Лены, не заметил. Отец Димитрий устал, немного осунулся, но весь точно светился в своей трогательной старческой белизне...

    — Видно, гулял с Леной, греховодник? — спросил он. — Знаю уж, знаю. Садись-ка к столу. Я сегодня ничего еще не ел, и жажда замучила... Что же ты молчишь? Лена здорова?

    — Здорова. Она тебе кланяется...

    — Спасибо. Худенькая она, полечилась бы...

    — Она бодрая, отец... Чаю я не хочу. Лягу поскорей, что-то спать хочется...

    — Да ты сам здоров? Господи помилуй, уж не застудился ли на реке? Все с Леной встречаешь пароходы... А?

    — Нет, я здоров... Спать хочу...

    Он лег, но уснуть не мог. И слышал он, как молился у старого образа отец Димитрий, как он разделся и лег, и долго кряхтел и шептал молитвы. Потом стало тихо, наверно, старик заснул. На церкви били полночь, час, два, три... А Семенов все думал о словах Лены, и иногда они казались ему книжными, навеянными, но потом вспоминались черные тоскующие глаза и верилось, что они никогда не засмеются на земле весело и счастливо. И было грустно и трогательно, и Лена, маленькая, наивная Лена, поднималась в его глазах, светлела, обвевалась святостью, но эта святость была не такая, как у отца Димитрия: она была нежнее, трогательнее и как будто возвышеннее...

    К утру он уснул и не слышал, как встал отец Димитрий и осторожно, на цыпочках, вышел из комнаты. Он проснулся поздно, — разбитый древний колокол дребезжал над самым ухом — звонили к вечерне, — значит, было за полдень...

    V

    Было очень рано. Сквозь окно, которое никогда не закрывалось на ночь, было видно, как легкий туманный полусвет стоит в саду. Отец Димитрий полежал еще немного и начал одеваться. Когда одевался, все время смотрел на сына: тот спал крепко, и оттого что лицо его было спокойно, без улыбки, он сильно напоминал мать. Батюшка вышел в другую комнату и внимательно осмотрел дорожный чемодан Миши. Потом полез в шкафчик и достал оттуда четыре больших медовых пряника, завернул в бумажку и положил в чемодан. Сходил опять в комнату, где спал Миша, и посмотрел на часы. Было полчаса четвертого. Проходя мимо сына, остановился и долго смотрел на него, и благословил спящего. В чуланчике, на особом железном листе, он поставил самовар. Прислуги в доме не было, обед батюшке готовили соседи — за небольшую плату...

    Когда самовар был готов, отец Димитрий вошел в комнату сына.

    — Миша!.. Мишенька!.. Вставать надо, сыночек!.. Четыре часа... На пароход опоздаем... Миша!.. Мишенька!..

    Миша открыл глаза и улыбнулся отцу. "Ах, как хочется спать!"

    — Вставать пора, сыночек!.. Четыре часа!..

    Он сам прислуживал сыну, когда тот одевался. Был он такой старенький, добрый — в своем белом майском подряснике...

    — Не беспокойся, папа, я сам...

    — Ничего, ничего... Ведь, вот, ты уедешь сейчас и уж больше не приедешь Мишей... Михаилом Дмитричем будешь! А потом... отцом Михаилом будешь... Ну, какой же ты отец Михаил? Усов нет, голос — дишкант, а тоже туда — отец Михаил! — говорил старик, и в голосе слышалось, что он тоскует. — Знаешь, сыночек, ты просись у архиерея сюда. Я за штат подам — пора уже, а ты на мое место... И выйдет: где дуб стоял, от желудка дубок молоденький вырос... Хе, хе, хе!..

    Уже рассвело. Белая мгла окрасилась самыми разнообразными солнечными красками — зеленел сад, блестела река, понежнел воздух. Из сада слышались неугомонные птичьи голоса, и в окна хорошо пахло молодой листвой.

    — Яблоки в этом году уродятся! — говорил отец Димитрий за чаем. — Завязь хорошая, крепкая, не осыпется... Как скоро прошла Пасха! — вздыхает он... — Точно вчера ты приехал, а вот уже обратно едешь... Так и жизнь наша: точно вчера был молодым, а вот уж под восемьдесят... Скоро и в могилу, к покойнице...

    — Ну, зачем ты это, папа!..

    — Ничего не поделаешь, сынок. Из песни слова не выкинешь... Да что уж — пора! Слава Богу, — жил долго... Вот на тебя да на Лену посмотрю, да и на покой...

    После чая завязывали вещи: Миша держал чемодан и корзины на весу, а отец Димитрий обматывал их веревкой и часто повторял: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа..."

    Наконец, собрались совсем и пошли в дальнюю комнату, где умерла мать. Там присели — по старинному дедовскому обычаю...

    — Ну, сыночек, как доедешь до города, сейчас мне писулечку. Я буду ждать. А к окончанию твоему приеду сам. Хотя и некогда, косить сено нужно, да что же делать, — один ты у меня!.. Лена — славная, добрая, она мне нравится... Будет хорошей женой... Худенькая она, но это, я думаю, пройдет...

    — Пройдет! — согласился Семенов.

    — Как поженитесь, все и будем здесь жить. Я пристрою еще комнату, на той неделе уж смотрел на баржах доски... Ну, давай Богу молиться!..

    — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — благословил его после молитвы отец. — Ну, прощай, Миша... Прощай, мой сыночек!

    На пароходной пристани они встретили Лену и ее тетку.

    — Опоздали, господа! — засмеялась Лена... — Пароход уже свистел, сейчас подойдет...

    — Ах ты, славная! — сказал отец Димитрий и поцеловал Лену.

    Пароход пришел веселый, нарядный, с яркими медными трубами. Он долго заворачивал, и стекла его в это время горели на солнце разными цветами, — наконец, стукнулся краем о пристань и замер, и весь огромный корпус его дрожал от задержанной внутренней силы...

    Пассажиры вошли на пароход, и кто-то крикнул из капитанской будки: "Отдай!" Зашумели колеса, пароход отодвинулся от баржи и тихо поплыл вниз...

    Отец Димитрий и тетка Лены стояли на пристани и махали платками. Семенов и Лена отвечали. И казалось старикам, что в сияньи весеннего дня на красивом нарядном пароходе уплывают от них навсегда их дети... А Семенов и Лена думали, что маленькая милая Пасха слишком скоро исчезла, растаяла, словно комочек снега весной, и также растаяло все детство и юность, и они на пороге новой неизвестной жизни, о которой почему-то уже не хотелось думать, что она нарядная, светлая, далекая от страданий... О, если бы знать наперед, что ждет в будущем, если б сблизить эту даль жизни с ее началом — детством, — заискрилась бы, порозовела, потеплела жизнь! Зачем детство — точно хрустальное, прозрачное, сказочное царство — остается где-то одиноко позади, в которое уже не веришь — среди сумрака и скорби жизни, и зачем счастье чудится только на могиле — среди тихих белых крестов и задумчивого ковыля — счастье покоя и забвения?..

    Категория: Архив | Добавил: Elena17 (06.02.2018)
    Просмотров: 30 | Теги: роман кумов, русская литература
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Русская Стратегия - радио Белого Движения

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 828

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    АВТОРЫ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru