Существует предубеждение, что русская литература ставила перед читателем только два главных вопроса: кто виноват? и что делать? Так, по крайней мере, назывались две книги — повесть А. Герцена «Кто виноват?» и роман Н. Чернышевского «Что делать?». Но это, если можно так выразиться, вопросы политические, прагматические. Русская поэзия и проза отнюдь не ограничивалась ими. Третий русский вопрос, который по достоинству следует считать первым, сформулировал Л. Толстой. Он назвал свой трактат «В чем моя вера?»
В конце этого названия поставлен вопросительный знак. Он был обращен Толстым к себе и, конечно, к читателю, ибо, по его мнению, не определившись с верой, человек не может определиться как личность.
Первые два вопроса кивают на обстоятельства, на социальное устройство жизни. (Виноват царь и режим. Что с ними делать? Уничтожить.) Вопрос Толстого вызывает душу на исповедь. Человек, прежде чем спросить с обстоятельств, обязан спросить с себя.
Если я верю в золотого Тельца, говорил Толстой, это одна вера, а если я верю в то, что способен полюбить ближнего своего сильнее, чем самого себя, — другая.
Другая вера и другая жизнь, другое самоопределение, другой путь.
Писатель — это путь, сказал Александр Блок. Можно сказать, что и каждый человек — это путь. Ведь мы выбираем не только профессию или специальность, мы выбираем и те ориентиры, по которым наше «я» или просветлится, или уйдет во мрак.
Давно замечено, что в русской литературе нет деловых людей. Тип прагматика, героя расчета ей не удавался. Зато элемент идеального присущ многим ее героям. В споре Обломова со Штольцем победил Обломов. Да, он кончил свои дни где-то на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, которая нарожала ему деток. Но зато при нем осталось его «золотое сердце». Кстати, слова эти принадлежат дельцу Штольцу, и они косвенно указывают на его поражение.
Или возьмите Чехова. Чехов — очень иронический писатель. И он хотел показать, что какие-нибудь оборотистые лопахины (см. «Вишневый сад») гораздо больше нужны России, чем рефлектирующие интеллигенты. Но тем не менее, эти самые интеллигенты и удались ему. Он хотел осмеять идеальную Душечку (рассказ «Душечка»), но поэт взял в нем верх, и изобразил он не пародийный тип, а прекрасную женщину. Которая как раз полюбила ближнего своего сильней, чем самое себя.
В любви на главном месте стоит не наслаждение, а жертва. Вспомните, казалось бы, смешную Пульхерию Ивановну из «Старосветских помещиков». Она вся растворена в нежном чувстве к гостям, к соседям, к Афанасию Ивановичу.
В романе Пушкина «Евгений Онегин» герои не Онегин, Ленский и Татьяна, а, как пишет в финале автор, «Рок, Жизнь и Идеал». Это роман исповеди Пушкина, его мужания, его блуждания и его выхода к Идеалу. Собственно, из взаимодействия этих трех сил — рока, жизни и идеала — и состоит драма пути самого Пушкина, про которого Гоголь сказал, что он тот русский человек в его развитии, который явится через двести лет.
Что он имел в виду? Я думаю, свободу Пушкина, которую мы все сейчас чувствуем и к которой он пришел в результате борьбы с собой.
Молодой Пушкин писал:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы.
Мудрый смолоду, он знал, что надо сказать это «пока». Ибо человек черствеет с годами, делается холодней и расчетливей. С ним происходит то, что называется амортизацией души. Пример — гоголевский Плюшкин. Плюшкин есть пример не жадного помещика, а человека с остывшим сердцем, человека, который в поэме Гоголя олицетворяет смерть души.
Кажется, таким предстает в начале «Мертвых душ» Чичиков. Если не считать того, что в нем играют азарт, желание разгуляться, завести дом и «бабенку», пожить вволю. Чичиков плутает по «кривым дорогам», как говорит Гоголь, и лишь во втором томе его постигает удар прозрения, и душа его начинает расплавляться, как твердейшая платина.
Гоголь мог назвать свою поэму «Мертвые люди» (и тогда бы читатель понял, что мертвы чиновники, министры, губернаторы, одним словом, продукты режима), но он назвал ее «Мертвые души». То есть он поднял вопрос о той свободе, которая дарует нам не конституцию, свободу изъясняться и голосовать, а свободу в некотором смысле от самих себя — от страха смерти, от лжи во спасение, от тщеславия, от гордыни и безудержной любви к себе. Это, если хотите, внутренняя свобода, то есть свобода в самом высшем ее выражении, накладывающая на вакханалию беспредела узы долга.
Пушкин, тайную свободу
Пели мы вослед тебе.
Так писал Блок в 1921 году. Он как бы прочерчивал этим стихом путь русской литературы от Пушкина до начала ХХ века.
Начало этого века обернулось не только потрясениями социальными, но и потрясением сознания, которое должно было отказаться от постулатов нашей классики. Вместо культа сострадания и милосердия явился культ насилия и нравственной глухоты, вместо идеи о бесценности каждой жизни — презрение к отдельному во имя торжества общего. Что такое «Железный поток» А. Серафимовича как не культ массы, в которой, как в кислоте, растворяется личность? Не знаю, Багрицкий ли, Маяковский или Николай Островский и Фадеев так воспитали молодежь, но она почти желала умереть. Умереть, разумеется, за правое дело.
То не была жертва любви, потому что нельзя любить будущее, а жертва ненависти.
Идея, мечта были поставлены над жизнью, в особенности над жизнью одного человека, тогда как гибель такого, казалось бы, ничтожного существа, как Акакий Акакиевич, была оплакана русской литературой как национальная потеря. «Он из пропавшей у чиновника шинели, — писал Достоевский о Гоголе, — сделал нам ужасную трагедию».
Русская литература внушала читателю, что никакими революциями, никаким социальным переустройством или усилиями политики человека не изменишь, он прежде всего должен измениться сам. И если изменится единица, как писал Гоголь, то изменится и общество.
История тратит на утверждение каких-то идей века. У человека — одна жизнь. И на протяжении ее он должен пройти этот путь истории.
Личность самоопределяется в критическом отношении к себе. Все герои Толстого мучаются своим несовершенством, под ироническое зеркало подставляют души персонажи Достоевского. Лермонтов переживает поединок демона и ангела не только в стихах, но и в собственной жизни.
Герою русской литературы свойственно чувство вины. Даже холодный Печорин это понимает, как понимает, впрочем, и демон — этот Печорин на небесах.
Инстинкт отрицания, разрушения смиряется этим чувством, выводящим его душу из подполья, так смело освещенного светом анализа у Достоевского.
Россия всегда отличалась от Запада тем, что была сугубо «гуманитарной» страной. Хотя и там творили великие художники, композиторы, писатели и философы, роль идей, образа в самоопределении человека была у нас на порядок выше.
Русский менталитет тем и отличается от западного, что в его иерархии на первом месте стояла идея (а точнее — идеал), а реализм, логика и богатство — не на одну ступень ниже.
Вот почему литература, слово так много значили для русского человека. Так было на протяжении веков, и первенство идеи продержалось в России вплоть до конца ХХ века. И лишь на исходе его произошла рокировка: материальный интерес взял верх над идеей.
Впрочем, он тоже идея, но другая идея, и, может быть, в ХХI веке мы будем иметь дело с другим народом.
Конечно, не стоит преувеличивать влияния литературы на жизнь. В мировой литературе были Шекспир и Толстой, но человек на пороге XXI века не стал лучше. По-прежнему льется кровь, по-прежнему зло имеет перевес над добром, а в изощрении жестокости мы ушли дальше наших предков.
Когда-то Варлам Шаламов, автор знаменитых «Колымских рассказов» (к сожалению, не изучающихся в школе), вышедши из лагерного ада, где он пробыл много лет, писал, что литература не может помочь человеку стать человеком. Это было сказано в отчаянии и обиде на его родное ремесло. И все же сам Шаламов выжил и остался человеком в самом высоком смысле этого слова в том числе и благодаря литературе, тем строчкам стихов, которые он шептал про себя в бараке, которые любил и к которым устремлялось лучшее в нем.
И, может быть, мы бы сейчас жили в еще более жестоком мире, если б не было Шекспира и Толстого. |