Я пережил и многое, и многих,
И многому изведал цену я…
I
Поэт - старожил
Пока живётся нам, всё мним: ещё когда-то
Нам отмежует смерть урочный наш рубеж;
Пусть смерть разит других, но наше место свято,
Но жизни нашей цвет ещё богат и свеж.
Уж не за мной ли дело стало?
Теперь не мне ль пробьёт отбой?
Он вошёл в нашу литературу при жизни Державина и покинул её за два года до рождения Блока, и при этом всю жизнь обречён был оставаться в тени своих более даровитых друзей, Пушкина, Жуковского, Языкова… А, между тем, Пётр Андреевич был замечательным поэтом, мемуаристом, публицистом. В наше время мало кто уже помнит его, а, если и помнит, то исключительно, как одного из друзей А.С. Пушкина. Автору пришлось приложить немалые труды, чтобы восстановить почти занесённый пылью времени образ забытого поэта, по крупицам выгрызая сведения о нём из самых различных источников.
Н.В. Гоголь, пожалуй, один из немногих по достоинству оценил талант Вяземского: «Его стихотворения – импровизация, хотя для таких импровизаций нужно иметь слишком много всяких даров и слишком приготовленную голову. В нём собралось обилие необыкновенное всех качеств: наглядка, наблюдательность, неожиданность выводов, чувство, ум, остроумие, весёлость и даже грусть – пёстрый фараон всего вместе…». К слову сказать, сам Вяземский со свойственной ему иронией отнёсся к столь чрезмерным похвалам, но, когда прогрессивная общественность набросилась на самого Гоголя за публикацию его «Переписки с друзьями», Пётр Андреевич почти в одиночестве взял сторону Николая Васильевича и высоко оценил правильность многих замечаний, сделанных в указанной книге…
Надо заметить, что многое из написанного Вяземским звучит злободневно и сегодня. Вот, хотя бы одно из стихотворений его:
Наш век нас освещает газом
Так, что и в солнце нужды нет:
Парами нас развозит разом
Из края в край чрез целый свет.
А телеграф, всемирный сплетник
И лжи и правды проводник,
Советник, чаще злой наветник,
Дал новый склад нам и язык.
Смышлён, хитёр ты, век. Бесспорно!
Никто из братии твоей,
Как ты, не рыскал так проворно,
Не зажигал таких огней.
Что ж проку? Свесть ли без пристрастья
Наш человеческий итог?
Не те же ль немощи, несчастья
И дрязги суетных тревог?
Хотя от одного порока
Ты мог ли нас уврачевать?
От злых страстей, от их потока
Нас в пристань верную загнать?
Не с каждым днём ли злость затейней,
И кровь не льётся ль на авось,
В Америке, да и в Гольштейне,
Где прежде пиво лишь лилось?
Болезни сделались ли реже?
Нет, редко кто совсем здоров,
По-прежнему – болезни те же,
И только больше докторов.
И перестали ль в век наш новый,
Хотя и он довольно стар,
Друг другу люди строить ковы,
Чтобы верней нанесть удар?
И люди могут ли надежно
Своим день завтрашний считать,
От правды отличать, что ложно,
И злом добра не отравлять?
А уголовные палаты
Вложить в ножны закона меч?
От нот и грамот дипломаты
Чернил хоть капельку сберечь?
Нет! Так же часты приговоры,
Депешам так же счёта нет:
И всё же не уймутся воры,
И мира не дождётся свет.
Как ты молвой ни возвеличен,
Блестящий и крылатый век!
Всё так же слаб и ограничен
Тобой вскормлённый человек.
Уйми своё высокомерье,
Не будь себе сам враг и льстец:
Надменность – то же суеверье,
А ты – скептический мудрец.
Как светоч твой нам ни сияет,
Как ты ни ускоряй свой бег,
Всё та же ночь нас окружает,
Всё тот же тёмный ждёт ночлег.
Уж не о нашем ли веке эти строки? Как, однако, похоже… Видимо, прав был современник Петра Андреевича, утверждавший, что хорошо там, где нас нет…
II
Детство. Отрочество. Юность.
Нет равновесья в нашей доле:
Как ни держись, не ровен час,
А волей, иль скорей неволей
Куда-нибудь да клонит нас.
Князь Пётр Андреевич Вяземский родился 12-го июля 1792 года в Москве. Мальчик рос угрюмым, редко принимал участие в играх сверстников, казавшихся ему скучными. Благодаря знатному роду и состоятельности семьи, он ни в чём не имел недостатка. Профессора Московского университета читали ему лекции на дому, что, впрочем, приносило мало пользы, ибо их ученик не имел ни малейшей склонности к точным наукам, а интересовался лишь одним предметом – литературой, от которой, по свидетельству педагогов, лицо его оживлялось, а взор начинал светиться. Обстоятельство это весьма огорчало отца его. Князь Андрей был человеком строгим и серьёзным и сына своего желал видеть таким же. Для того не брезговал он при нужде и поркой. Вообще, методы воспитания старого князя были далеки от либерализма. Чтобы победить в ребёнке страх темноты, оставляли его ночью в парке одного; чтобы научить плавать – заставляли барахтаться одного в пруду. Сам Петр отца более боялся, нежели любил. Князь Андрей не скупился на образование, нанимая сыну многочисленных гувернёров – французов и немцев. Последний из них часто прикладывался к бутылке, что сразу приметил не в меру остроумный воспитанник, который на вопрос кого-то из гостей о своём наставнике отозвался по-французски следующим образом: «Он охотно возделывает виноградник Господний!» Однажды гувернёр возвратился пьянее обычного. Пётр подошёл к нему и невинно полюбопытствовал:
- Скажите, как будет по-немецки «вонять»?
- Stinken. А зачем спрашиваете вы это?
- Чтобы сказать вам: Sie stinken nach vino (От вас несёт вином – Е.С.)! – отозвался ученик.
Немец пожаловался отцу воспитанника. Имел место большой скандал, в результате которого гувернёр был уволен, а юный шутник отправлен продолжать образование в иезуитский пансион, где Вяземский, зачисленный во второй (средний) класс, сошёлся с воспитанниками классов старших, многие из которых в будущем вписали имена свои в историю России, отдав за неё жизнь в том числе в Отечественную войну 12-го года…
По окончании пансиона, Вяземский был определён в дом профессора Рейса, где и посещали его профессора Московского университета. И здесь вновь случился скандал. Один из преподавателей, Мерзляков, не являлся на занятия к своему ученику, тогда ученик направился к нему сам и оставил записку с просьбой явиться на другой день. На другой день профессор явиться не соизволил, а прислал записку: «Господин Вяземский, я не школьный учитель, готовый ходить в дом к какому-нибудь немцу, чтобы давать вам уроки». Записка получила огласку, и Пётр Андреевич отозвался на неё эпиграммой:
- Ты знаешь ли, мой друг, кто МЕРЗКИЙ сочинитель?
- Какие пустяки! Он школьный наш учитель!
- Да кто ж тебе сие сказал?
- В письме он сам мне написал.
Эпиграмма имела большой успех в кругу немецкой профессуры.
По возвращению в родной дом, Пётр Андреевич нашёл в нём нового родственника – Н.М. Карамзина, который весьма критически отнёсся к творчеству юноши, боясь увидеть в нём плохого стихотворца. «Берегись, - говорил великий писатель. – Нет никого жальче и смешнее худого писачки и рифмоплёта». Но, наконец, на одном из собраний Арзамаса, чествовавшем Карамзина, Вяземский прочёл несколько своих стихотворений. Выслушав их Николай Михайлович благословил молодое дарование: «Теперь уж не буду отклонять вас от стихотворства. Пишите с Богом!»
III
Война 1812-го года
Когда грянул 12-й год, Пётр Андреевич, как и многие молодые люди, пошёл в ополчение. Никогда не думавший о карьере военного, неловко сидящий на лошади, вовсе не владеющий огнестрельным оружием и едва – рапирою, только оправившийся от лёгочной болезни, грозившей ему чахоткой, Вяземский смотрелся в казацком мундире почти нелепо. На обеде у своего свояка князя Четвертинского он встретился с Милорадовичем, который принял молодого человека к себе в адъютанты. Вскоре генерал вызвал Петра Андреевича в действующую армию, где встретил его очень благосклонно и ласково.
А на другой день состоялось знаменитое Бородинское сражение… Разбуженный на рассвете выстрелом из пушки, Пётр Андреевич поспешил к Милорадовичу. Все были уже на конях, но лошадь князя Вяземского, отправленная им из Москвы, ещё не подоспела. Пётр Андреевич, подобно известному герою, готов был выкрикнуть знаменитое: «Полцарства за коня!» На его счастье, один из адъютантов предложил ему свою лошадь, и князь смог присоединиться к свите Милорадовича. Здесь Пётр Андреевич отметил, что «привычка говорить по-французски не мешала генералам нашим драться совершенно по-русски. Казацкая форма едва не сыграла с Вяземским злую шутку. Какой-то боец принял кивер князя за французский. По счастью какой-то офицер успел остановить его. Вследствие этого факта, кивер был сброшен и заменён фуражкой.
За время битвы, в которой Вяземскому не привелось ничем отличиться, под ним были убиты две лошади. Рядом с ним ядром раздробило ногу генералу Бахметеву. Сам Пётр Андреевич признавался затем, что худо может описать происходившее, так как по природной близорукости ничего толком не видел, точно был в тёмном, или воспламенённом лесу. По окончании сражения Вяземский вместе с Милорадовичем отбыл в Можайск…
IV
На государевой службе
Кому кажусь в «оттенке алом»,
Кому же выжившим из лет
И в тупоумье запоздалом
Не знающим: где тьма, где свет?
По распущении Московского ополчения Вяземский некоторое время пребывал без дела, пока в 1817-м году приятель его отца генерал Бороздин не пристроил Петра Андреевича в варшавскую канцелярию Н.Н. Новосильцева, занимавшегося польским вопросом. Таким образом, участь Вяземского была решена и вместе с супругой он выехал в Варшаву. Дорогой князь захворал и ехал едва ли не в халате, не бритый и неряшливый. Ни в одном из проезжаемых местечек не было никакой помощи: ни доктора, ни чистой воды, ни белого хлеба, ни снадобий. На дороге Вяземских нагнал Император Александр, вышедши из кареты, он поприветствовал их и, узнав о нездоровье князя, по прибытии в Варшаву уведомил Новосильцева, что новый чиновник едет к нему больной. Позже Государь, находившийся в Польше для открытия сейма, был весьма внимателен к Петру Андреевичу и даже удостоил его своим визитом. Император полюбопытствовал у князя, читал ли он Историю Карамзина и, услышав отрицательный ответ, с гордостью сообщил, что прочёл её от начала и до конца.
Александр должен был прочесть торжественную речь на открытии сейма. Речь эту на французском языке было срочно поручено перевести на русский Вяземскому. Государю перевод понравился, а Карамзин заметил, что за него Петра Андреевича следовало бы выдрать за уши из-за неправильности языка. Надо сказать, что Вяземский переводил не один: для скорости к этому делу подключено было ещё несколько человек, а речь разделена между ними.
В то время Вяземскому, как и многим другим, были близки либеральные идеи. Пётр Андреевич участвует в составлении записки об отмене крепостного права и пишет ряд острых политических стихов, в своих письмах, зная, что их перлюстрируют и желая таким образом донести до власть предержащих масштабы недовольства, он яростно критикует правительство, что в итоге привело к отзыву его из Варшавы. Власть в то время окончательно перешла к консервативной ориентации, и Вяземский оказался в оппозиции ей. Сам он написал об этом так: «Из рядов сторонников правительства очутился я, невольно и не тронувшись с места, в ряду противников его. Дело в том, что правительство перешло на другую сторону». Свою отставку считал он при этом справедливой.
По возвращению Вяземского из Варшавы, Император принял его в Каменноостровском дворце и подробно излагал свои взгляды на конституцию, либеральные идеи, польский вопрос и в заключении уведомил, что, несмотря на отставку, любое поприще для князя открыто.
Однако, Пётр Андреевич на некоторое время вновь оказался не у дел. Несмотря на свою оппозиционность, Вяземский не примкнул ни к одному из тайных обществ, хотя заговорщики неоднократно предпринимали попытки привлечь его в свои ряды. Но князь решительно отказал им: «Всякая принадлежность тайному обществу есть уже порабощение личной воли своей тайно воле вожаков. Хорошо приготовление к свободе, которое начинается закабалением себя!» Впрочем, после поражения декабристов Вяземский сожалел, что не имеет возможности перед следствием «выгрузить несколько истин, остающихся во мне под спудом».
- Не думаю, чтобы удалось мне обратить своими речами, но сказав их вслух тем, кому ведать сие надлежит, я почёл бы, что недаром прожил на свете и совершил по возможности подвиг жизни своей, - писал он Жуковскому.
По восшествии на престол Николая Павловича, Вяземский вновь вынужден был поступить на службу. После многочисленных усилий ему удалось получить место в… министерстве финансов, то есть в сфере, в которой он ничего не смыслил: цифры для него «тарабарская грамота, от коей кружится голова, и изнемогают все способности». Вообще, это была характерная черта николаевского царствования – назначать на все посты людей, не имеющих отношения к тому делу, которому предстояло им заниматься. Эту странность Пётр Андреевич объяснял так: «Всё это противоестественно, а именно потому так и быть должно, по русскому обычаю и порядку. Правительство наше признаёт послаблением, пагубною уступчивостью советоваться с природными способностями и склонностями человека при назначении его на место. (…) К тому же тут действует и опасение: человек на своём месте делается некоторою силою, самобытностью, а власть хочет иметь одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от его воли».
V
П.А. Вяземский и А.С. Пушкин
Пётр Андреевич был первым, кто оценил талант Пушкина. Вот, что пишет он в 1815-м году Батюшкову: «Что скажешь о сыне Сергея Львовича? Чудо и всё тут. Его «Воспоминания» вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твёрдая и мастерская кисть в картине. Дай Бог ему здоровия и учения, и в нём будет прок, и горе нам. Задавит, каналья!»
Надо сказать, что Пушкин был увлечён женой Петра Андреевича и даже написал ей несколько амурных писем, кои та тотчас показала мужу, который, будучи человеком от природы остроумным, предъявил их пришедшему с визитом Александру Сергеевичу. Пушкин был смущён и принёс извинения. Впрочем, дружбе этот факт нисколько не помешал. Княгиня позже вспоминала, что Александр Сергеевич был у них в доме, как сын. Не заставая Вяземских дома, он мог запросто лечь спать на скамейке возле камина или дожидаться их, играя с сыном Петра Андреевича, Павлом.
Известно, что Пушкин и Вяземский порой вели себя «неподобающим образом». Вместе разъезжали они по цыганам и иным заведениям, о коих не распространяются подробно биографы. Следствием их «подвигов» стала записка Вел. Кн. Константина Павловича – А.Х. Бенкендорфу: «Вы говорите, что писатель Пушкин и князь Вяземский просят о дозволении следовать за главной императорской квартирой. Поверьте мне, любезный генерал, что ввиду прежнего их поведения, как бы они ни старались выказать теперь свою преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чём-нибудь положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаких с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства».
Между тем, сам Вяземский с опаской замечает: «Здесь Пушкин ведёт жизнь самую рассеянную, и Петербург мог бы погубить его…»
Главным местом собрания петербургских литераторов был тогда салон А.О. Смирновой-Россет, оставившей замечательные записки о них. Из них узнаём мы прозвища знаменитых поэтов: Пушкин – Сверчок, Искра; Жуковский – Бычок; Вяземский – Асмодей, аббат Тетю. Последние было дано ему в честь известного персонажа, одержимого чёрными мыслями («драконы аббата Тетю»), ибо Пётр Андреевич был ипохондриком, редко пребывавшим в добром расположении духа. Такое случалось только в случае, если ему удавалось выспаться ночью, а это бывало очень не часто: Вяземский страдал бессонницей:
Совсем я выбился из мочи!
Бессонница томит меня,
И дни мои чернее ночи,
И ночь моя белее дня…
Пётр Андреевич, восхищаясь талантом Пушкина, не раз пенял ему незаконченность многих его творений: «Пушкину следовало бы докончить своего «Моцарта и Сальери». (…) Вместо всего этого Пушкин пишет две великолепные сцены и засовывает их ящик. У него в голове пятьдесят проектов, он от времени до времени подносит нам лакомый кусочек, заставит нас облизнуться и – займётся чем-нибудь другим». Между тем князь очень дорожил мнением Александра Сергеевича о своём творчестве. Именно ему первому прочёл он написанную им биографию Фонвизина и был счастлив одобрительным отзывом своего друга: «…день, проведённый у меня Пушкиным, был для меня праздничным днём».
Находясь в Москве, Пушкин часто жил в доме Вяземских. Именно там устроил он мальчишник перед своей женитьбой на Гончаровой. К сожалению, этот знаменитый дом недавно был снесён, а мемориальная доска перевешана на соседний… Прискорбное безразличие к истории на лицо.
Вяземский узнал о женитьбе Пушкина на обеде у его отца и тотчас же отписал Александру Сергеевичу: «…твои письма, которые я там прочёл, убедили меня, что жена меня не мистифирует, и что ты точно жених. Гряди, жених, в мои объятья!» А вскоре, узнав о решении Пушкина переехать в Петербург, он, предчувствуя недоброе, пишет жене: « Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия…»
Вяземский оказался прав в своём предостережении. Пушкин мало рассказывал Петру Андреевичу о своих неприятностях, зато охотно делился ими с его женой. Прознав о дуэли князь и другие друзья Александра Сергеевича всеми силами старались предотвратить её. Однако, Пушкин обманул их, и в роковое утро отправился на поединок тайно от них.
В тот день Пётр Андреевич прогуливался со своим знакомым по Невскому и встретил Геккерна в извозчичьих санях. Заметя их, он вышел из саней и сказал им, что гулял далеко, но вспомнил, что ему надо написать письма, и, чтобы скорее поспеть домой, взял извозчика. На самом деле Геккерн возвращался с Чёрной речки, а карету уступил тяжело раненому Пушкину…
В доме Александра Сергеевича собрались его друзья: Жуковский, Даль, Вяземский с супругой и др. По очереди подходили они к одру умирающего по его зову. Пушкин крепко пожал руку Петру Андреевичу и прошептал:
- Прости, будь счастлив!
Во время панихиды по Александру Сергеевичу Вяземский и Жуковский положили в гроб свои перчатки. Затем Пётр Андреевич покинул церковь и… разрыдался. Люди, знавшие его, были поражены этим. Пожалуй, это был единственный случай, когда этот часто надменный и холодный, человек, всегда скрывавший свои чувства под маской иронии, дал волю слезам. Позже никто и никогда не видел их…
Вяземский тяжело переживал гибель Александра Сергеевича: «Пушкин был не понят при жизни не только равнодушным к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения!» А, вот, что писал он А.О. Смирновой-Россет: «К печальной необходимости оплакивать Пушкина присоединяется ещё горькое сознание, что высшее общество, или по крайней мере часть его, недоброжелательностью своего отношения истерзавшая ему душу при жизни, не остановилась в своём злорадстве даже перед его трупом, забывая, что в Пушкине мы потеряли одну из национальных гордостей – может быть, самую могущественную, самую жизненную…»
После гибели Пушкина в стихах Вяземского появляются мотивы одиночества и тоски о прошлом, всё более усиливающиеся с годами, ознаменованными чредою нескончаемых утрат:
Смерть жатву жизни косит, косит
И каждый день, и каждый час
Добычи новой жадно просит
И грозно разрывает нас.
Как много уж имён прекрасных
Она отторгла у живых,
И сколько лир висит безгласных
На кипарисах молодых.
Как много сверстников не стало,
Как много младших уж сошло,
Которых утро рассветало,
Когда нас знойным полднем жгло...
А мы остались, уцелели
Из этой сечи роковой,
Но смертью ближних оскудели
И уж не рвёмся в жизнь, как в бой.
Печально век свой доживая,
Мы запоздавшей смены ждём,
С днём каждым сами умирая,
Пока не вовсе мы умрём.
Сыны другого поколенья,
Мы в новом — прошлогодний цвет:
Живых нам чужды впечатленья,
А нашим — в них сочувствий нет.
Они, что любим, разлюбили,
Страстям их — нас не волновать!
Их не было там, где мы были,
Где будут — нам уж не бывать!
Наш мир — им храм опустошенный,
Им баснословье — наша быль,
И то, что пепел нам священный,
Для них одна немая пыль.
Так, мы развалинам подобны,
И на распутии живых
Стоим, как памятник надгробный
Среди обителей людских.
VI
Закатные годы
Счастлив, кто долго жил и дожил до того,
Что празднует он день рожденья своего
Пред собственным судом и ближних не краснея;
Кто днями, как плодом обильным, тяготея,
Дать промыслу готов отчёт в прошедшем дне…
В 1853-м году началась Крымская Война. Внимание всей России было приковано к героически обороняющемуся Севастополю. Не исключением был и Вяземский. Ещё ранее, будучи в Константинополе, Пётр Андреевич был хорошо знаком с английским послом Стратфордом Редклифом, внёсшим очень существенный вклад в развязывание войны. Спустя годы, уже выйдя на покой, он напишет князю в письме: «Мы с женою хорошо помним время, ныне столь отдалённое, когда вы навестили нас на берегу Босфора. Жить долго стоит труда, дабы иметь ещё возможность наслаждаться столь приятными воспоминаниями».
Несмотря на эти вполне приятельские отношения, Вяземский ликованием встретил Синопскую победу. Он пишет стихотворение в честь Нахимова и посылает восторженное письмо великому флотоводцу. К сожалению ни то, ни другое не сохранилось до наших дней. Зато известен ответ Павла Степановича Вяземскому: «Ваше сиятельство! Письмо ваше из Карлсруэ от 31-го декабря я имел честь получить 24-го января и спешу принести вашему сиятельству глубокую признательность за тёплое, родное участие и истинно русское приветствие, которым вы, один из старейших поэтов наших, почтили русских воинов, удостоившихся быть исполнителями велений нашего царя-отца. Молю господа, да продлит он дни ваши ещё на многие года для прославления драгоценной Отчизны нашей. С глубоким уважением и признательностью имею честь быть вашего сиятельства покорнейшим слугою Павел Нахимов. Корабль «Двенадцать апостолов», в Севастополе. 26 января 1854».
Катастрофу Севастополя Пётр Андреевич переживал тяжело, он был одним из самых ярых противников заключения мира и всеми способами пытался донести до нового Императора, что подобный мир будет позором для России. Посредницей между ним и царской семьёй стала фрейлина Императрицы Анна Тютчева, дочь знаменитого поэта, также не принимавшая и самой возможности унизительного мира. Однажды на обеде у Вяземских, супруга Петра Андреевича предостерегла её: «Умоляю вас, будьте осторожны и не выдавайте своей точки зрения при дворе, это могло бы повредить вам и всем тем, с кем вы близки». Но князь возразил: «Наоборот, если она сколь-нибудь честна, она скажет правду: обязанность всех тех, кто к ним приближён, быть выразителями общественного мнения, чтобы правда могла дойти до них; молчание в таких случаях – это недостаток гражданственности. Вы можете сослаться на мой авторитет; подо всем, что вы скажете, я подписываюсь». На другой день Анна Фёдоровна отправилась к Императрице и говорила с ней, но это ни к чему не привело. Мир был подписан…
При Александре Втором Вяземский был назначен товарищем министра народного просвещения, фактически главой цензурного ведомства. И хотя Пётр Андреевич всячески способствовал ослаблению цензуры и расширению гласности, всех собак за те или иные «недопущения» вешали именно на него. Не доверяли ему и консерваторы, привычно видя в нём «вольнодумца». Сам князь вспоминал об этом времени: «Хотя я довольно долго промышлял делами цензуры, хотя в проезд мой через Берлин одна из наших заграничных непризнаваемых знаменитостей, проходя мимо меня, и пробормотала про себя: «вот идёт наша русская цензура», но я до цензуры не безусловный охотник. Не безусловный поклонник и безусловных льгот свободной печати. Впрочем, желаю им здравствовать и процветать, но с тем, чтобы этот цвет приносил зрелые и здоровые плоды. Не следует забывать, что льготы, дарованные печати, не всегда ещё открывают путь истинным успехам литературы. Бывает и так, что они только развязывают руки самонадеянным посредственностям…» Покинув «расстрельную» должность, Вяземский целиком посвятил себя литературе. Он писал воспоминания о своих современниках, коих становилось с каждым днём всё меньше. «Простой рядовой, который уцелел из побоища смерти и пережил многих знаменитых сослуживцев» - так называл себя Пётр Андреевич. Действительно, с каждым годом князь становился всё более одинок. Один за другим уходили его друзья, умерли восемь из девятерых его детей, а он оставался старожилом, пережившем свою эпоху. Ушедшим друзьям Пётр Андреевич посветил прекрасные стихи, положенные впоследствии на музыку и ставшие известными нам, благодаря замечательному фильму Э. Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово…»:
Я пью за здоровье немногих,
Немногих, но верных друзей,
Друзей, неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.
Я пью за здоровье далёких,
Далёких, но милых друзей,
Друзей, как и я одиноких
Средь чуждых сердцам их людей.
В мой кубок с вином льются слёзы,
Но сладок и чист их поток,
Как с алыми чёрные розы
Вплелись в мой застольный венок.
Мой кубок за здравье немногих,
Немногих, но верных друзей,
Друзей, неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.
За здравие ближних, далёких,
Далёких, но сердцу родных
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.
За здравие ближних, далёких,
Далёких, но сердцу родных
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.
В последние годы жизни Вяземский редко печатался в журналах, подавая голос лишь с целью одёрнуть не в меру ретивых журналистов, «племя молодое, незнакомое»:
Не говорят вам, стой, равняйся,
И в неподвижности замри!
Не говорят, назад подайся
И дверь к грядущему запри!
Но говорят вам: отрезвитесь,
Высокомерные умы!
Первоначальем не хвалитесь
И не твердите: мы, да мы!
Вы так же, как и мы, прияли
Своё наследство от веков.
Вы продолжаете скрижали,
Начатые рукой отцов.
Ваш век, делец неугомонный,
Не выскочкой явился в свет:
Законных предков внук законный –
И он итог прошедших лет.
Одёрнул и Толстого за его роман «Война и мир», упрекнув автора в искажении истории. «Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей» - писал Пётр Андреевич. Вяземский, вообще, трепетно относился к исторической достоверности и ещё раньше утверждал: «К событиям и лицам, более или менее историческим, нужно, по мнению моему, приступать и с историческою правдивостью и точностью. Сохрани Боже легкомысленно клепать и добровольно наводить тени на них; но не хорошо и раскрашивать историю и лица её идеализировать; тем более, что, возвышая иных не в меру, можно тем самым понижать других несправедливо. История должна быть беспристрастною и строгою возмездницею за дела и слова каждого, на не присяжным обвинителем и не присяжным защитником». Бранил князь и либералов, посвятив им в частности следующее стихотворение:
Послушать, век наш – век свободы!
А в сущность глубже загляни:
Свободных мыслей коноводы
Восточным деспотам сродни.
У них два веса, два мерила,
Двоякий взгляд, двоякий суд.
Своим даётся власть и сила,
Своих наверх – других под спуд!
У них на всё есть лозунг строгой
Под либеральным их клеймом:
Не смей идти своей дорогой,
Не смей ты жить своим умом!
Когда кого они прославят,
Пред тем колени преклони,
Кого они опалой давят,
Того и ты за них лягни!
Свобода, правда, сахар сладкий,
Да от плантаторов беда!
Куда как тяжки их порядки
Рабам свободного труда!
Свобода превращеньем роли
На их условном языке
Есть отреченье личной воли,
Чтоб выть винтом в паровике,
Быть попугаем однозвучным,
Который весь оторопев,
Твердит с усердием докучным
Ему насвистанный напев!
Скажу с сознанием печальным –
Не вижу разницы большой
Между холопством либеральным
И всякой барщиной другой!
Либералы в долгу не оставались и окончательно записали Вяземского в ретрограды и мракобесы. «Образ мыслей в человеке должен более или менее зависеть от событий и положения, которое он занимает: один образ чувств должен быть неизменен и независим» - говорил Вяземский в 1827-м году. Его собственный образ мыслей потерпел серьёзные изменения: из вольтерьянца он обратился в консерватора. Его литературные заслуги принижались, его имя замалчивалось… Впрочем, Пётр Андреевич мало обращал внимания на это: «На долгом веку моём был я обстрелян и крупными похвалами и крупною бранью. Всего было довольно. Выдержал я испытание и заговора молчания, который устроили против меня. Я был отпет: кругом могилы моей, в которую меня живого зарыли, глубокое молчание. Что же? Всё ничего. Не раздобрел, не раздулся я от первых, не похудел – от других. Натура одарила меня большой живучестью и телесною, и внутреннею. Это может быть досадно противникам моим. Я здоров своим здоровьем и болен своими болезнями. Чужие не могут придать мне здоровья, не могут со стороны привить мне и недуги. Злокачественные поверия и наития бессильны надо мною».
В 1861-м году отмечался 50-тилетний юбилей литературной деятельности Вяземского. К тому времени в живых не осталось почти никого из друзей юности князя, а потому, обращаясь к собравшимся гостям, Пётр Андреевич заметил с грустью:
- Не мои дела, не мои труды, не мои победы празднуете вы. На литературном поприще я живое воспоминание великой эпохи. Я напоминаю вам, милостивые государи, имена её, имена Карамзина, Жуковского, Пушкина и некоторых других знаменитых её деятелей, сих воинов мирного, но победительного слова. Это не заслуга, но это право на сочувственное внимание ваше. Вы вменяете мне в заслугу счастье, которое сблизило и сроднило меня с именами, вам любезными и с блеском записанными на скрижалях памяти народной.
Надо отметить, что Вяземский всегда смиренно довольствовался ролью поэта второстепенного, не смея претендовать на лавры Жуковского, Пушкина… «Как писал я, потому что писалось: так и жил я, потому что жилось» - говорил о себе Пётр Андреевич, восхищаясь «подвижничеством» своих друзей: «Благодарность к Проведению, которое по пути моему свело и сблизило меня с подобными избранными подвижниками».
Вяземскому не раз предлагали написать свои мемуары. А профессор Московского университета пошёл дальше: «Дайте мне средства быть вашим биографом! – пишет он князю. – Вы теперь старшее звено, связующее всю нашу литературу. Около вашей биографии скуётся почти вся наша словесность за исключением разве Ломоносова и Кантемира». Вяземский отвечает отказом. Своё нежелание писать о себе объясняет он следующим: «Теперь поздно и рано. Поздно – потому, что железо остыло, а должно ковать его, пока оно горячо, пока не развлеклось оно новыми именами, новыми предметами. Рано – потому, что не настала ещё пора, когда старое так состарится, что может показаться новым и молодым…»
Однако, когда в 1874-м зять Вяземского начал готовить к изданию полное собрание его сочинений, Пётр Андреевич взялся написать к нему предисловие в форме краткой биографии. Поражает та откровенность и самоирония, с которой писал о себе князь: «Странное дело: очень люблю и высоко ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах своих нисколько не гонюсь за этою певучестью. (…) Когда Вьельгорский просил у меня стихов, чтобы положить их на музыку, он всегда прибавлял: только, ради Бога, не умничай; мысли мне не нужны, мысли на ноты не перекладываются. Вьельгорский именно в цель попал. В стихах моих я нередко умствую и умничаю. (…) Я никогда не пишу стихов моих, а сказываю их в прогулках моих; это не вполне импровизация, а что-то подобное тому, импровизация с урывками, с остановками. В этой пассивной стихотворческой гимнастике бывают промахи и неправильные движения. После выпрямлю их, говорю себе, - иду далее, а когда окончательно кладу надуманное на бумагу, бывает уже поздно; поправить, выпрямить не удаётся: поправить лень да и жар простыл. (…) Не продаю товара лицом. Не обделываю товара, а выдаю его сырьём, как Бог послал».
Пётр Андреевич Вяземский скончался 10 ноября 1878 года в Баден-Бадене, не дожив всего несколько недель до выхода первого тома своего собрания сочинений – «выставки жизни своей». Когда-то он написал: «…моя речь ещё впереди: стоит только дождаться удобного часа, а он пробьёт уже без меня, но пробьёт». Мне кажется, что час этот пробил, и всем нам пора вспомнить забытые имена из далёкого нашего прошлого, среди которых и имя князя Вяземского…
Приложение
Князь Вяземский был очень остроумным и наблюдательным человеком, многие его изречения и выдержки из стихов стали афоризмами. Их-то и хочу привести я в данном разделе:
«В нас ум - космополит, но сердце – домосед»
«Им не страшна была указка педагогов,
Которые, другим указывая путь,
Не в силах за порог ногой перешагнуть
И, сидя на своём подмостке, всенародно
Многоглагольствуют обильно и бесплодно…»
«Весь расчёт, вся мудрость века –
Нуль да нуль, всё тот же нуль,
И ничтожность человека
В прах летит с своих ходуль…»
«Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянём аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство:
За норму общую – посредственность берём,
Боясь, что кто-нибудь владычество ярём
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Мы говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической любовью к себе тлеем,
И на коленях мы – но только пред собой.»
«И всё, что мило нам, и всё, что русским свято,
Пред гением с бельмом темно и виновато!»
«Новые порядки – дело хорошее и естественное явление в ходу и постепенном развитии общества. Но есть люди, которые хотят и требуют новых порядков во что бы то ни стало и не справляясь, есть ли под рукою материалы и зачатки для устройства новых порядков. Это лица такого рода, что они не усомнились бы взять на себя формировку конных полков в Венеции.»
«Иные боятся ума, а я как-то всё больше боюсь глупости. Во-первых, она здоровеннее и от того сильнее и смелее; во-вторых, чаще встречается. К тому же ум часто одинок, а глупости стоит только свистнуть, и к ней прибежит на помощь целая артель товарищей и однокашников.»
«Есть люди, которые переплывают жизнь; ещё есть люди, которые в ней купаются. К этому разряду принадлежат преимущественно дураки. Одним приходится выбирать удобные места для плавания, бороться с волнами, бодро и ловко действовать мышцами. Другие сидят себе спокойно по уши в глупости своей. Им и горя нет: им всегда свежо.»
«Глупый либерал непременно глупее глупого консерватора. Сей последний остаётся тем, при чём Бог создал его: его не трогай, и он никого и ничего не тронет. Другой заносчиво лезет на всё и на всех. Один просто и безобидно глуп; другой из глупости делает глупости, не только предосудительные, но часто враждебные и преступные.»
«Что есть любовь к Отечеству в нашем быту? Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским: «В любви я знал одни мученья».
Е.В. Семёнова |